Мужчины и женщины
Маме было сорок три, когда папу забрали. Я тогда и думать не думала, что для женщины — это расцвет ее красоты, ее женской жизни и первые шаги прощания с ней. И когда спустя много лет мы пели: «…Это значит — очень скоро бабье лето, бабье лето…» — только тогда поняла, что это ранняя осень, это бабье лето — когда все еще в цвету, — пришло к маме вместе с холодным одиночеством, ночной тоской и утренними пробуждениями, когда нет сил начать день и нет права его не начинать. Но именно в эти годы она была особенно красива. Она не молодилась, но и не носила маску трагического пренебрежения к себе. Ее красота не опускалась до самоуничижения, но и не отпугивала неестественной в горе искусственной яркостью. Даже в то, тогда еще такое далекое утро, когда ей стало плохо и два веселых парня в мятых белых халатах навсегда унесли ее, она шепотом, еще улыбаясь, еще стесняясь непривычной для себя беспомощности, попросила: «Сотри мне крем с лица… душно… дышать нечем…»
Ее лицо с нежным румянцем, с ясными васильковыми глазами, ее золотисто-каштановые волосы, хотела она того или нет, невольно обращали на себя внимание. Ее называли «русской красавицей», на что она неизменно мягко отвечала: «Насчет красавицы не знаю, вам видней, но я еврейка». Пожалуй, это был единственный случай, когда она напоминала о своем происхождении и тактично утверждала его. Но самым удивительным в те годы было даже не ее лицо, а стать — свободная, гордая осанка, прямая, не согнувшаяся под тяжестью лет спина. Это потом, уже под конец жизни, она чуть ссутулилась, хотя и старалась, как говорила, «держать спину». Но тогда еще издалека ее узнавали по спине.
Мамы уже не было в живых, когда я с группой журналистов попала в Соединенные Штаты… Я сейчас не об Америке, а лишь об одном эпизоде, который на долю секунды вернул мне маму. Было это в Лос-Анджелесе, сразу после Рождества. По всему городу — от магазинов-гигантов до маленьких магазинчиков (где можно купить все, начиная от соли и кончая мотоциклом) — шла послепраздничная распродажа — большой «сейл». И ты мечешься между гигантами и лавочками, проклиная «сейл» и себя, которая, вместо того чтобы смотреть, обогащаться знаниями и впечатлениями, познавать страну во всех ее не раз описанных контрастах, сверяет размеры, высчитывает центы, в эйфории меряет какие-то кофточки… «Сейл в Америке» — это наваждение, дурной сон в тропическую ночь, безостановочное катание на карусели.
Вот в таком состоянии я вышла из очередного «супермаркета», обвешанная разноцветными пакетами и пакетиками, содержание которых, как выяснилось по приезде в Москву, было лишено всякого практического смысла.
Довольно, говорила я себе, довольно всей этой суеты… В конце концов, ты турист, уважаемый журналист (в ту минуту мне искренне казалось, что это так). Вот видишь, накручивала я себя, незаметно набираясь уверенности, — видишь, перед тобой знаменитый отель Гордона, туда каждый при желании может войти, а желания у тебя хоть отбавляй, с желанием как раз все в порядке… Что? Ты плохо выглядишь, на твоем лице отпечатки «сейла», ты похожа сейчас на предпраздничную москвичку, отстоявшую двухчасовую очередь… Тебе жалко последних долларов на чашечку кофе (кофточка — услужливо подсказал внутренний голос) и на твои любимые ментоловые сигареты (две кофточки — не унимался проклятый страж)… А нам плевать, грубо перебила я его, мы тоже, знаете, не лыком шиты…
С этими словами я гордо вошла в знаменитый отель и должна сказать, что никто не заметил ни моей борьбы с собой, ни победы над собой, ни даже того, что у меня собственная, ни на кого не похожая гордость. Никто вообще не заметил моего появления, не обратил на мою персону никакого внимания. Но если «сейл» — это безумие, разбросанное по всему городу, то отель Гордона — это безумие, сосредоточенное в одном месте, возносящее вас к небесам и тут же сбрасывающее в бездну низких соблазнов. Взлетев в открытой кабине лифта, как на подъемнике в горах, на вершину отеля, я смогла обозреть его разнообразный ландшафт — магазины, концертные и кинозалы, рестораны, теннисные корты, сады, катки, бассейны… А сквозь них, вокруг, через, под, над, в середине, сбоку и прямо — ручейки, озера, заливы и проливы бело-красных, зелено-голубых, золотисто-бежевых, черных, матовых, прозрачных, каких хотите: к глазам, к губам, к шляпе, к зонтику, к настроению, к мироощущению — всевозможных баров и кафе. В толстом, не по сезону теплом пальто, в сапогах, которые давно натерли ноги («Туризм — это обувь», — еще в Москве говорили многоопытные «вояжеры», но что нам чужой опыт, пока мы не набьем собственные мозоли!), обвешанная пакетами и пакетиками, я чувствовала себя в этом раю, как в кромешном аду. Не помогли и собственная гордость, и то, что нам плевать, ибо мы — вразвалочку, и то, что журналист, — не помогло ничего. И тут я вспомнила, как мой первый редактор любил повторять, что главное в нашей жизни — это воспитание воли и одновременно характера. Мысль не новая, но, если вспомнить ее вовремя, очень полезная. Мой бедный редактор так никогда и не узнает, как он помог мне почувствовать себя «белым» человеком в Лос-Анджелесе, в знаменитом отеле Гордона.