В стенах дома бабушка жарит гренки, здесь пахнет уютом, счастливое детство дышит в гнезде, свитом над пропастью. Это — в стенах…
А за стенами — там, на легендарной Дерибасовской, другую бабушку, привязанную к телеге, вот-вот поволокут в гетто, а за телегой побегут ее дочери, которые останутся в Одессе, потому что не смогут бросить мать, а за ними — их дети, талантливые мальчики, победители математических олимпиад и чемпионы шахматных турниров. Они все погибнут в гетто. И их московская сестра, вместив катастрофу, найдет в себе силы сказать, что именно в этой страшной ситуации надо суметь жить дальше и быть счастливой.
Еще и «пожалеет обидчика». Толкнувшего — простит.
Я ищу в повести Аллы Гербер полюс ненависти. Ну, вот хотя бы фигура того управдома, что «уплотнился» в их «жилплощадь», а потом написал на ее отца донос и упек того в лагерь, а сам победоносно пел по вечерам: «Ой, Галина, ой, дивчина…» Судьба отомстила ему: он лишился рассудка; по ночам забирался под кровать и все прятался от каких-то преследующих его врагов… Заметьте: судьба ему отомстила, но автор — не мстит, и сквозь то, что рассказывает нам автор, просвечивает не только окончательная подлость несчастного, но и первоначальная беда его. Значит, и за ним гнались, и его подняли с родного места, так что всю последующую жизнь, вместо того чтобы петь про дивчину в родной хате, хлопец мысленно бился под кроватью, ожидая своих мучителей.
Разница: схватив свой «кусок и угол», он так и не стал счастливым.
А тот, кого он упек, — был счастлив. Не согнулся и в лагере. Вернулся. Вырастил дочь.
Сквозь «родительскую идиллию» Аллы Гербер кровоточит время. Страшное время. Или, как она сдержанно говорит, — «трудное время».
Читатели знают Аллу Гербер по пронзительным статьям, книгам, интервью, выступлениям по радио и телевидению. Ее общественный темперамент широко известен: его хватает и на политику. Где источник этой энергии?
Необязательно углубляться в века и тысячелетия — надо войти в ограду тихого кладбища, где покоятся московская учительница, всю жизнь преподававшая немецкий язык в школе, и специалист по сопромату, делавший в войну «катюши», — надо постоять над ними молча, сотворив то, для чего ни у них, ни у их дочки, блестящей советской журналистки-шестидесятницы, долго не было слов. А потом слова нашлись и отворили боль.
МАМА И ПАПА
Дом, в котором я живу
Как же нам хочется остаться одним! Как ждем того часа, когда они уйдут и можно будет пригласить гостей! Как ждем того дня, когда без них можно будет делать что угодно… «Свободная хата», «мутер с фатером отвалили», «предки слиняли», «мамы с папой дома нет»… Проходят годы, и ничего не остается в памяти от той долгожданной свободы. Ничего, кроме запаха пыли, подгнивших продуктов в помойном ведре, черных подтеков на паркете, окурков под диваном, осколков маминой любимой тарелки, пробоин в книжном шкафу и винных пятен на зеленом сукне письменного стола… Вот и все, что удержала память от тех долгожданных вечеров, когда мамы с папой не было дома…
А запомнилось совсем другое — то, что было на самом деле ДОМОМ, нашим общим домом, который вижу, слышу, чувствую по сей день.
Написала — «вижу», но тут же подумала, что прежде всего, конечно, слышу. Дом начинался с музыки.
Мама так и не закончила консерваторию, а папа так и не стал певцом, хотя, как утверждали специалисты, у него был редкостного тембра баритон.
Сбившись на государственных экзаменах (она играла «Лунную сонату» Бетховена), мама убежала со сцены и больше никогда не вернулась. Это была ее непреходящая боль, которая мучила всю жизнь, но преодолеть пережитый страх она не могла, уговаривая себя, что никогда не была особенно способной, просто музыкальной, так что человечество ничего не потеряло. Человечество — конечно же, нет, но она навсегда утратила саму возможность играть — рояль и манил и пугал ее одновременно. Музыка осталась ее неразделенной любовью, которой она открывалась только на концертах в консерватории. Вот там, уже не сдерживаясь, не скрываясь, она отдавалась своей любви. И всегда это был юношеский восторг, как бы впервые открытое переживание, первый удар любви, первое от нее потрясение. После концерта она спешила домой, чтобы не расплескать услышанное, тут же, самой, воспроизвести… Но старый «Бехштейн» держал ее на расстоянии, так и не простив давнего предательства.