Мой маленький сын вырос под его любимую, которую пела ему потом я: «Спят медведи и слоны, дяди спят и тети, все вокруг спать должны, но… не на работе». Смешно, но, может, эта моя настойчивая, из вечера в вечер просьба «не спать на работе» вызвала у сына чисто детский протест, потому что и по сей лень он, бедняжка, любит спать как раз в то время, когда по расписанию положено работать…
Звуки дома… Половицы не скрипели, ставни не стучали, мыши не скреблись… Но были другие звуки, которые тоже — дом. У каждого они свои. Приглушенные ночные голоса в соседней комнате, когда считалось, что я сплю и не слышу, ЧТО они говорят. В этих ночных разговорах я угадывала тревогу, которая проходила или скрывалась днем. Слышала слова, которые они доверяли только ночи. В них была растерянность, страх перед самой войной — так, уже совсем приглушенной, тревога вселилась в дом в конце сороковых… Но наутро все забывалось — утренние звуки были веселые звуки. И возникал тот самый мышиный шорох и скрип половиц, под которые медленно и чинно сходили со страниц капитаны, и каждый был отважный, каждый знаменит… По утрам тот, кто был «поленом», становился «мальчишкой, замечательным парнишкой», а заколдованный злой Звездный мальчик превращался в конце концов в доброго… По утрам черная тарелка репродуктора призывала закаляться, шагать левой и правой, улетать вместе с героями-пилотами в океан голубой высоты. И та же тарелка сотрясалась от разрывающих ее первых взрывов войны, от всенародного стона-плача — вставать на смертный бой! Ночью в своей комнате я чувствовала себя выброшенной на необитаемый, залитый лунным белым светом остров. Почему-то казалось, что комната совсем пустая — только я, спрятанная за белой сеткой кровати, и репродуктор, ставший вдруг похожим на громадную черную медузу. Я плакала от страха и с ужасом ждала, когда тарелка ударит приказом-сводкой, завоет воздушной тревогой.
Еще недавно — «Дай, Джим, на счастье лапу мне…». Еще вчера — «Здравствуй, Нетте, как я рад, что ты живой…». И не думалось, не понималось, что быть живым — чудо. Пришло время, когда нормой становилась не жизнь, а смерть и звуки, которые были жизнью дома, надолго покинули его.
Война унесла старые письма и записки «в несколько строчек», потушила костер, который до угра «светил в тумане» на воскресных дачах до глубокой ночи с уймой гостей, и обратила в сказку, в еще не открытую планету из другой галактики и раньше загадочные Сочи, где все дни и ночи… Замолчал наш скрипучий патефон, и только после войны его раскрутил пришелец из другой жизни — таинственный лиловый негр, который подавал прекрасной незнакомке нечто совсем странное, на телогрейку мало похожее, но, судя по всему, ее заменяющее, под названием — манто. И пошли-поплыли звуки из «бананово-лимонного Сингапура», из синего и далекого океана, из подлунного мира, где болеет музыка, а на прощальный ужин приглашают… тишину.
Но сколько иных звуков, иных песен вошло в мою жизнь, прежде чем черная медуза превратилась в радиоприемник, вернувший нам школьные вальсы, часы свиданий, ожиданий, упоительных мирных разлук. Прошло совсем немного лет, и дом снова затих, застонал по ночам от подлинной, а не эстрадной тоски, замер в ожидании писем, и не сокращались большие расстояния (поверьте, нет) от того, что где-то далеко отец пел про любимый город, который спал спокойно, но не было покоя в нашем сне. И снова ожил, зашумел, скинув годы, дом, когда отец вернулся, а вместе с ним — серебристый звон балетно изогнутых, дымчато-миражных, как стая лебедей в «Лебедином озере», хрустальных бабушкиных бокалов.
ДОМ — это не только звуки, но и вещи, одухотворенные людьми. Вещи, которые впитали в себя суть и дух тех, кто держал их в руках, кто на них смотрел, кто их хранил и любил. Вещь, которая обогащает душу, но при этом не нарушает честную пустоту кармана, — это тоже дом, в котором мы жили.
Немцы были уже совсем рядом, под Москвой, тянуть с отъездом больше было нельзя — отец настаивал, чтобы мы с мамой немедленно эвакуировались (сам же оставался с заводом). Времени на сборы не было, мама Набила в чемодан все, что оказалось под рукой, а в корзину, еще совсем недавно привезенную из Киева с клубникой, уложила, как грудного, закутанного для гулянья ребенка, реликвию дома, всеобщую любимицу, тяжелую от рождения, но с годами точно еще более отяжелевшую вазу-лодку, подаренную еще моей прабабушкой на мамину свадьбу. Товарищ отца, который пришел за нами (папа смог приехать только на вокзал), посмотрел на маму, мягко говоря, с недоумением. «Это наш дом, — сказала мама. — Пока она с нами — мы дома».