Выбрать главу

Мое место и на том обледеневшем мосту на станции Мытищи, по которому мы скользили с мамой на почту (только там принимали в лагерь посылки), падая и роняя драгоценные продукты, которые как мы потом узнали, никогда не доходили до адресата. Но я хорошо помню это свое место в длинной, на сутки, очереди, в промерзлом зимой предбаннике, куда в комнату почты пускали по одному, издеваясь над нашей молчаливой покорностью судьбе. А когда папу арестовывали, мое место было между сетчатой кроватью и старым буфетом в нашей маленькой комнате в коммуналке. Оттуда, не шелохнувшись, я смотрела на отца: он сидел на своем месте, на которое ему указали отечественные гестаповцы («сидеть, не шевелиться»), — рядом с мамой. Я помню его развязавшиеся шнурки на полуопустившихся пижамных штанах, мамину руку в его руке и еле слышное: «Я ни в чем не виноват». А потом, когда уводили, он встал перед мамой на колени и сквозь слезы сказал: «Прости». Я тогда впервые увидела, как мой сильный, могучий папа заплакал. И дальше он тоже занял свое место — сначала в Лефортове, потом в Бутырке, перед столом следователя, на котором возвышались роскошные хрустальные графины с пузырчатой холодной водой, и три дня — в боксе, куда приносили баланду из селедки, которую разум приказывал не есть, а голод не слушался разума. «Подпишите, что вы член Международной сионистской организации, и я дам вам воды». После двух с половиной суток непрерывного допроса отец подписал. За что и был отправлен на десять лет в Тайшетские, особого режима, лагеря в барак № 27.

Я узнала номер барака и даже номер его койки спустя много (очень много) лет в Израиле, в городе Арад, на встрече со своими возможными избирателями. Дело в том, что бывшие граждане России, имевшие российские паспорта, были прикреплены к тому же Центральному округу в Москве, от которого в 1999 году я баллотировалась в Государственную думу. Вот там, в белокаменном городе Арад, после выступления ко мне подошел глубокий старик и показал пожелтевшую от времени когда-то белую тряпочку, на ней чернильным карандашом были написаны номер барака и койки, которая была рядом с койкой моего папы — Ефрема Гербера. «Я хорошо помню вашего отца — его нельзя забыть. Это был очень высокий, очень худой и очень красивый человек. За президентскую внешность мы называли его Президентом. У него был прекрасный голос, и, когда мы строем шли на работу, вохровцы заставляли его запевать бодрые советские песни. Нам хотелось есть и спать, а им хотелось, чтобы мы пели. Особенно это было трудно в морозы, и ваш бедный папа сорвал голос. За голос его приглашали петь на торжественные вечера в день Октябрьской революции или Первого мая, что, наверно, спасло ему жизнь, потому что он дважды умирал от дистрофии, но начальники его подкармливали, чтобы он мог петь. Иногда, когда были силы, он пел нам в бараке чудесные романсы. Особенно я хорошо помню вот этот…» Старик застенчиво улыбнулся и запел: «Мы сидели с тобой у заснувшей реки, с тихой песней прошли мимо нас рыбаки…» Так вот почему папа потерял голос — он никогда нам об этом не рассказывал, впрочем, как и о многом другом из той страшной лагерной жизни. Наверно, он жалел нас и не хотел, чтобы его, как говорил, ночные кошмары стали нашими. «Я вернулся, чтобы жить, — сказал он однажды, — и не хочу мучить ни себя, ни вас…»

Непостижимо, потому что сегодня читаю у Симона Визенталя про «аскари» — русских перебежчиков или пленных, которые особенно старались, помогая охранникам в концлагерях. «Эсэсовцы педантично следили за тем, чтобы мы маршировали красиво, а выйдя за ворота, начинали петь», — пишет Визенталь. И в том строю, только в другом конце, было место моего отца — запевалы. Господи, почему он мне не рассказал, что именно они пели. Может быть, «Эх, хорошо, в стране Советской жить…» или «Утро красит нежным светом стены древнего Кремля…»?! Но ведь и я пела в детстве эти песни, больше того, я любила их. Значит, в том хоре было и мое место! Я — та девочка, которая пела эти песни, но и та, которая сжималась в комочек между буфетом и кроватью и слушала, как наш гестаповец читает по складам переписанные кем-то стихи Маргариты Алигер, тогда ходившие по рукам: «И, в чужой печурке руки грея, я осмелилась спросить: „Кто же мы такие?“ „Мы — евреи! Как ты смела это позабыть?“» Потом эти стихи вместе с моими школьными чертежами («советского завода план») стали единственными доказательствами причастности папы к сионистской организации и к его вредительской деятельности на заводе, где он много лет был заместителем главного инженера. Все это сейчас воспринимается как полнейший абсурд. Но ведь не меньший, чем «танго смерти», которое заказал для смертников унтерштурмфюрер и каждый раз плакал, когда оркестр из лучших музыкантов Львова его играл (оркестранты были расстреляны последними).