Книга Симона Визенталя — это подсолнух не на могиле. Эти гордые, обращенные к солнцу цветы напоминают мне несломленных, непреклонных в своем достоинстве людей. Не отчаяние после прочтения «Подсолнуха», а вера в Человека, который силен сомнениями, а не утверждениями. В конце книги Визенталь не подводит черту, а приводит к вопросу: «Должен ли, мог ли он простить?»
В годы детства — до тридцать третьего — Карл был, безусловно, «хорошим мальчиком». «Эпоха, презревшая милосердие и человечность, сделала из него убийцу» (Визенталь). Да, то была эпоха, презревшая совесть, порядочность, достоинство, честь… Сколько людей было у нее на поводу! Но сколько противостояли, каждый в силу своих возможностей, и не теряли человеческого достоинства, когда его унижали. Один предавал, другой спасал, один отворачивался, другой хоть взглядом, хоть словом шел навстречу. И праведнику, спасшему еврея, и соседу, отдавшему маленькой еврейской девочке кусок хлеба, — для всего этого требовалось. казалось бы, совсем немного, но и очень, как выяснилось, много — быть ЧЕЛОВЕКОМ. Самое высокое призвание человека — быть им. Но как же это непросто!
Быть ЧЕЛОВЕКОМ — не данность, а выбор, который требует мужества, и потому вправе ли мы клеймить тех, у кого не хватило на это сил? Кто не убивал, но и не спасал, не доносил, но и не отказывался поносить в общем хоре, прячась за чужие спины? Вправе ли мы судить их? Нет, пусть живут, но и прощать нет сил.
Когда трусость и мелкость человека загоняют меня в угол и становится так плохо, что хоть в петлю лезь, я призываю на помощь тех, кого теперь буду называть «подсолнухами» за их несгибаемую порядочность.
«Сможем ли мы когда-нибудь достичь того, чтобы люди, подобные Карлу, не становились убийцами?» — это, наверно, самый главный вопрос из тех, многочисленных, который поставил перед нами, своими читателями, Симон Визенталь. Не знаю. Но одно все-таки знаю — если есть на свете такие люди, как Визенталь, — сможем. Понимаю, они и раньше были, что не помешало фашизму на какое-то время победить. Они и сейчас есть, а национал-патриоты во всем мире поднимают голову, в том числе в стране, победившей фашизм. Но усилиями Визенталя и таких, как он, собираются в Стокгольме на Всемирный конгресс главы государств, чтобы сказать — память о Холокосте жжет наши сердца, и мы сделаем все, чтобы каждый государственный муж остановил фашизм в его зародыше. Это мощно, громко, это на самом верху. А мне хочется спуститься вниз, к самым обыкновенным людям, которые возвышались «подсолнухами» во мраке страха и морального растления.
И возникают из небытия скромные, незаметные для истории люди, которые продемонстрировали мне величие души. Они не совершали подвиг — они просто оставались людьми, чей нравственный кодекс был их сутью, а не «моральным кодексом коммуниста», который не имел никакого отношения ни к человеку, ни к его морали. Вот приходит вечером «поразмять мозги» (как он говорил) большеголовый, худой, прокуренный до хрипоты Федор Кондратьевич — папин друг, обыкновенный инженер — не главный, не полуглавный. Выпивается, наверно, литр чая, съедаются все бабушкины оладушки, и, ничего не решив, как всегда, не договорив про что-то самое важное, они расходятся. Дядя Федор уходит, оставив в пепельнице кучу выкуренных до основания папирос, на вешалке, как всегда, кашне или перчатки. «Это чтобы вернуться», — говорил он на пороге. Но однажды он не вернулся — папу арестовали, а наш любимый Федор Кондратьевич тяжело заболел и вскоре умер. Его жена потом рассказала нам, что, когда его вызывали на Лубянку, он собрался и пошел — не пошел, а с трудом дошел. Вечером того же дня, хотя он понимал, что телефон прослушивается, он позвонил маме и попросил ее прийти. Он рассказывал, что на допросе говорил о папе только хорошие слова («А какие я еще мог говорить о Ефреме?»), что когда увидел папу, то заплакал — «так Ефрем похудел — кожа да кости». Когда папа вернулся, первое, что он спросил: «Жив ли Федор?» И еще сказал, что все эти страшные годы в лагере вспоминал, с каким достоинством Федор вел себя на очной ставке, и на все угрозы следователя засадить его, Федор Кондратьевич — истинно русский интеллигент, как всегда говорил о нем папа, — отвечал: «Я знаю Ефрема двадцать лет, он честнейший человек». Допрос длился шесть часов, дядя Федор два раза терял сознание, но они ничего от него не добились.