Выбрать главу

Однако Феофан Прокопьевич не случайно почитался человеком политичным и ловким. Многое пришлось увидеть за бурную жизнь хитрому киевлянину. Он сменил три религии, учился на Украине, в Польше и в Италии, пока не закончил коллегиум святого Афанасия в Риме, устроенный папой Григорием XII специально для греков и славян. В коллегиуме преподавание вели отцы иезуиты. Льстиво шептали они любознательному юноше о его внешнем сходстве с римским папой Урбаном VII, прочили его в наместники престола святого Петра в Российских Европиях. Но хитрец провёл даже искушённых в человеческих душах отцов иезуитов и, вернувшись в родной Киев, снова перешёл в православие, наречён был Феофаном и определён в преподаватели Киево-Могилянской академии.

В дни, когда шведы вторглись на Украину, Феофан, потрясённый изменой Мазепы, остался твёрд в своей вере в единое славянское дело и предал анафеме изменника гетмана. А через несколько месяцев встречал в Киеве прославленного полтавского победителя и в речи своей сравнивал его с Самсоном, раздирающим пасть шведского льва, за что и был вознесён.

Пётр взял его в Петербург и не отпускал боле от себя, назначив архиепископом Пскова и вторым своим заместителем в Верховном Синоде, правящем всеми делами православной церкви в империи. Правда, был ещё и первый царский правитель в Синоде — архиепископ Новгородский Феодосий. Эвон как ныне рот раскрыл, поддакивал во всём старому Голицыну, а его, Феофана, словно и не заметил. Этому никаких конституций не надобно, ему бы патриаршество на Руси восстановить да самому стать владыкой. Феофан передёрнул плечами; споры его с Феодосием были давние, и касались, они не токмо патриаршества, но и всех петровских преобразований. Феодосий их в глубине души отвергал, Феофан же всей душой поддерживал. Его домашние покои, к примеру, были уставлены книжными шкафами и математическими снарядами, словно то была не обитель монаха, а кабинет учёного. Вкусы Феофана в сём случае сходились со вкусами государя, портрет которого высился в святом углу с краткой энергичной подписью: «Пётр I — император». Выше портрета висела икона; изображение святой Софии, воплощавшей, как ведомо, премудрость Божью и человеческую. По правде, и сам преосвященный веровал не только в Бога, но и в человеческий разум.

Оттого-то и шептались монахи и громко базарили бабки-богомолки, что преосвященный — настоящий оборотень и колдун, к которому каждую ночь приходит ужинать Люцифер, и болтали также, что второй распорядитель российского Синода не может говорить с монахом праведной жизни без того, чтобы у него изо рта не выходило синее пламя.

Но Пётр Андреевич Толстой злого колдовства не боялся, потому как в кровавых застенках Тайной канцелярии сам чувствовал себя полновластным Люцифером, и привела его к Прокоповичу не тайная наука ведьмовства, коей и сам он не был чужд в молодости, а самая мирская нужда. Для Петра Андреевича, как истого дельца, Пётр I умер уже тогда, когда не в силах стал отдавать приказы и распоряжения и предстояло срочно поставить на трон Екатерину, поскольку, окажись на троне мальчишка Пётр II, сынок покойного несчастного царевича Алексея, сразу вспомнят Петру Андреевичу Толстому, как обманом он увёз царевича в Москву из владений австрийского цезаря, пообещав ему отцовское прощение и ласку.

И Пётр Андреевич, человек дела, а не слова, не медлил ни секунды. Хотя и отвратно то было столбовому дворянину, вступил в политический союз с ненавистными случайными людишками, и в первую очередь с Александром Даниловичем Меншиковым; хотя и накладно то было, сам раскошелился на подкуп гвардейской черни; хотя и страшно то было, спешно готовил военный заговор. В тогдашнем Санкт-Петербурге многие шли на сей заговор в надежде на счастливый карьер и поворот в фортуне, не многие действовали по своей совести и чести, и только один Пётр Андреевич знал твёрдо, что ему отступать некуда, что он у той роковой черты, за которой виделась или ещё большая власть, или виселица. И оттого Пётр Андреевич шёл напролом там, где другие ещё могли остановиться в раздумье.

Он метался по гвардейским казармам, караулам, не жалел ни своего, ни чужого серебра и золота, вербуя гвардейцев в партию Меншикова и Екатерины, сам составил план подхода гвардейских батальонов к Зимнему дворцу и распределял роли между гвардейскими офицерами. Использовал подкуп, угрозы и лесть, связи с иностранными посольствами и подкидные письма, играл на великом страхе российского обывателя перед Тайной канцелярией и обещал в то же время ограничить её власть — короче, ставил тот классический спектакль гвардейского переворота, который, с небольшими обновлениями, пройдёт через весь осьмнадцатый век российской истории. И ежели все остальные спасали свой карьер, Пётр Андреевич спасал свою жизнь, и оттого, пока остальные ещё говорили, он уже действовал. Но и этому человеку действия, и его партии дельцов петровского времени нужен был человек слова, который выступил бы не из-за карьера или страха, а из внутреннего благородного принципа и тем бы придал вид благородства всей их партии. Таким человеком в противной партии был старый Голицын, таким человеком в партии новиков должен быть Феофан Прокопович.

С тем и приехал Пётр Андреевич Толстой к преосвященному. И разговор, с которым он приехал, должен был носить общегосударственный характер. Лишь на крайний случай Пётр Андреевич захватил переданный ему предметный памфлетец, так кстати подброшенный в Тайную канцелярию. Памфлетец тот сочинён был московским монахом Оськой Решиловым и назывался «Житие архиепископа еретика Феофана Прокоповича». Памфлетцем тем в крайнем случае можно было и пригрозить преосвященному, буде станет противиться переходу в лагерь светлейшего князя и Екатерины.

Пётр Андреевич чувствовал, как шуршит бумага в секретном кармане камзола, и оттого говорил всё уверенней. Он не случайно любил италианскую манеру письма. Широкими тициановскими мазками набросал он зловещую картину пренебрежений к реформам Петра со стороны противной партии.

Прокопович внимал речам старого интригана не без тайной насмешки. Выходило так, что главе Тайной канцелярии, о которой все думали, что она ведает всем и вся, неведомо было ни о тайном сборище у князя Дмитрия, ни о приезде младшего Голицына с Украины и Василия Лукича Долгорукого из Парижа. Меж тем сладко, как италианская музыка, звучала речь Петра Андреевича — правитель Тайной канцелярии живописал благостную жизнь России под скипетром Екатерины I. «Умрёт великий Пётр, но дело его будет жить!» — вот эту мысль Толстого Прокопович готов был поддержать. Ему вспомнилась тёплая южная ночь с огромными звёздами, высокие пирамидальные тополя над Прутом, журчавшая где-то под откосом в темноте река, костры армейского лагеря.

Феофан вышел тогда из душной палатки и подивился красоте и необъятности окружающего мира, в котором было так много неведомого и загадочного и который оттого был ещё более близок ему и дорог. И на высоком откосе неожиданно увидел Петра.

В накинутом на белую ночную рубашку кафтане, пригнув голову, великий Пётр мирно раскуривал солдатскую походную трубку и вглядывался в темноту противного турецкого берега. И Феофану на миг показалось, что это сама Россия смотрит на порабощённые турками Балканы и приступает вот сейчас, в эту тёплую ночь 1711 года, к великому походу за освобождение всех славянских народов. И хотя поход Прутский сложился неудачно, Феофан более не сомневался, что борьба за то славянское освобождение надолго обернётся судьбой России. Чтобы вести эту борьбу, нужна была сильная Россия, сохранившая и приумножившая петровские начинания. Но он не доверял ни светлейшему князю Меншикову, переводящему деньги в амстердамский банк, ни этому старому интригану Толстому, откровенно спасающему свой живот, ни Екатерине, мечтающей только о новых амурах и платьях, — он верил отныне в судьбу России, поскольку, как бы ни были ничтожны верховные преемники дела Петра, дело это захватывало уже не десятки и сотни, а тысячи, десятки и сотни тысяч людей и остановить эту весеннюю реку не могли никакие ревнители старозаветного покоя.