Выбрать главу

Дядя Максим смазывал ось ходка.

— Сколько годов-то?

— Девять.

Дядя Максим, оглядывая погожее небо, думал, чесал затылок.

— Беспременно поставлю. — Потом взял меня за нос, потянул с наддавом и, обтирая пальцы о штаны, добавил; — А сопли отцепишь — направлю на тракториста учиться.

— Ты, Максим Нилыч, с бородой, а как маленький, — с укором сказал я и, не вынимая рук из кармана и прорехи, досадливо плюнул. — Ты…

— Кышь, огузок! — дядя Максим топнул сапожиной, аж пыль волной пошла.

Вякнув, я отскочил от него на безопасное расстояние, осмелел:

— Эх, Максим Нилыч, где с тобой дрова пилить, когда…

Дядя Максим пошел к амбарам, под навес, а я не мог понять, почему он на меня ругался. Ведь он же утром говорил; «Ну, Серьг, пригонит отец трактор, пойдешь к нему в помощники».

Я потоптался на месте, унимая в себе обиду, и направился в Сенькину рощу, что некрутой подковкой вплотную охватила Доволенку с запада.

Как коротки детские обиды! Едва я вошел в тень, а уже легкий шум листвы, близкое и далекое пение птиц глушило и заливало во мне горечь, как скорый дождь заливает костер. Мне делалось легко и бездумно, и какой-то восторг и тихая нежность заполняли меня.

На маленькой поляне я лег в высокое разнотравье, где было прохладно и душисто, и стал вплотную глядеть в дремучие заросли травы. У корней было сумрачно и жутко, и я в воображении уменьшал себя до крошечной козявки, которая бесконечно долго ползла куда-то по земле, с трудом преодолевала гигантские валежины, приостанавливалась в раздумье, а потом долго махала передними лапками-волосинками, может быть, кричала по-своему, звала на помощь. Откуда-то из далекой мглы выбежал огромный коричневый муравей. Он бежал мощно и уверенно, как доволенский жеребец Буланка, и мне казалось, что я слышу дыхание муравья и как содрогается под его ногами земля. Козявка сжалась и закрыла лапками голову, но муравей презрительно пробежал мимо нее. У мощного ствола болиголова потоптался, принимая какое-то решение, и стремительно полез вверх, наверное, затем, чтоб поглядеть на солнце, узнать время. Навстречу ему шагала, складываясь вдвое и вытягиваясь, зеленая гусеница-землемер чуть толще иголки. Она, должно быть, испугалась муравья, скрутилась калачиком и ухнула вниз. Ушиблась, да болеть некогда: попробуй все перемеряй. Слава богу, что жива. Распрямилась и пошла работать: раз-два, раз-два — и скрылась в буреломе.

Я перевернулся на спину. Прямо от моих глаз бесконечно высоко уходил в небо ствол саранки. Ее завитые цветы, кажется, доставали до неба. Да нет: вон, немного выше цветов черным крестиком кружится птица. Она, наверное, скользит спиной по твердому синему дну. Я мысленно дотрагивался рукой до этого дна, воображая, какое оно скользкое и прохладное, как тарелка, пытался взглядом отыскать твердь, но взгляд проникал все дальше и дальше и ни во что не упирался. Потом там закружились белые кружки и мухи, и я закрыл глаза, но они все кружились так же высоко, только небо было уже черным.

А птицы все названивали, а в траве что-то свиристело и потрескивало, будто сало на горячей сковородке. Но все глуше и мягче делались звуки, а потом и вовсе исчезли.

Я проснулся от неестественного хохота. Сорока, свесившись в мою сторону с вершины березы, заходилась в истерике, как Варька Кроликова: «Ках-ках-ках, вы посмотрите, люди добрые, целый час трещу, а он хоть бы ухом повел. Как-ках-ках».

Тень березы прикрывала меня, и я озяб. Солнце было далеко за полдень. «Проспал, дурак!» — и бегом напрямик в деревню.

Трактор ждали с большака, а туда дорога просматривалась километра на четыре. Отец же его пригнал со стороны Сенькиной рощи.

Когда вершины берез стали мягко обметать с солнца золотую окалину, послышался легкий звон. Я уже приготовился кричать: «Ироплан, ироплан, посади меня в карман…» — но звон нарастал, а аэроплан подозрительно долго не выплывал из-за вершин.

И вдруг сразу, будто лопнула некая преграда, звон превратился в грохот, лязг, рокот. Избы вздрогнули и, кажется, присели испуганно, когда на проселке, перед крайними сараями, показалось темное громадное чудище. Оно, подбирая под себя землю широченными ребрастыми — и что удивительно — некруглыми колесами, пучась широко расставленными белыми глазками, вползало в улицу.

Пригнувшись, разбегались по сараям куры, собаки захлебывались, теряли голоса. Рокот влетал в каждую избу и там трещал и шипел, как спелый мак в пересохших головках. Люди шли сзади и по сторонам от трактора. Каждый что-то говорил или кричал, но, еще не привычные в таком шуме слышать свои голоса, не понимали друг друга. Колька Кроликов прицепился за плуг, но Митяй Занозов стянул его и, оголив ему зад, шлепнул ладонью. Шлепка не было слышно, но Колька, задрав лицо вверх и оскалив зубы, приплясывал и тер рукой больное место.