От этих слов Аминат так и подскочила на табуретке, так и взвилась, словно ее ужалила змея:
— Ты… ты что, меня совсем непригодной считаешь?! Ну спасибо тебе, подруга. Не думала я, что ты так меня не уважаешь. Ведь вместе сколько горя глотали. Что я, белоручка какая, неужели мне уж и отары доверить нельзя?!
— Что ты, что ты, Аминат! Кто говорит, что нельзя? Но ведь одна ты в доме, одна! А хозяйство как?
— А Хамиз! — неожиданно для Умужат и даже для самой себя нашлась Аминат. — Ты же сама ее моей невесткой назвала. Хамиз и присмотрит за хозяйством.
И, не дав подруге опомниться и найти слова для возражения, Аминат торопливо поднялась и ушла.
Дома она извлекла со дна сундука старую, изъеденную молью и временем черную бурку, оставшуюся еще от дедушки, и залатала ее. Но, надев на себя бурку, вернее — с трудом водрузив ее на плечи, Аминат ужаснулась: бурка была так огромна, что в ней, как в шатре, спокойно могло бы поместиться четыре Аминат. Подол ее волочился по полу. Но главное, она оказалась такой тяжелой, так давила на плечи, что Аминат не могла сделать в ней и шага.
Однако постепенно она приучила себя выдерживать эту тяжесть и даже спустилась во двор, чем вызвала необычайный переполох куриного семейства, которое с громким кудахтаньем разлетелось во все стороны. А петух даже взлетел на крышу и оттуда тревожным кукареканьем сзывал всполошившихся кур. «Вай, хорошо, если и волки будут меня так же бояться!» — воскликнула Аминат. Случайно поймав свое отражение в стекле окна, она не выдержала и расхохоталась. Не без труда она срезала длинный подол бурки и осталась очень довольна.
Словом, эти приготовления, а также появившаяся впереди цель невольно сыграли свою спасительную роль — Аминат отвлеклась от своего горя…
…Хотя цвел июнь, ночи в горах стояли холодные, особенно там, на высокогорных пастбищах. Близость вершин, покрытых вечными снегами, делала ночной воздух стылым и звонким. Тут-то Аминат и оценила дедушкину бурку. Она пряталась в нее, как в дом. Ее черная твердая ткань, которая и в огне не горит, и от дождя не промокает, надежно охраняла ее от ночных заморозков и утреннего тумана. И огромные мерцающие звезды, проплывая над самой головой, касались черного полога бурки. А по утрам, откинув полу, как полог палатки, она видела траву и кусты, покрытые крупной росой, изумрудно и влажно сверкающей на солнце, и надежда на жизнь и счастье возрождалась в ней.
Вместо посоха в руках у нее были вязальные спицы и клубок шерсти. Так же, как и другие женщины, она вязала носки и варежки для фронта. Так же, как и все женщины, была наивно уверена, что они непременно попадут ее мужу и сыновьям, а не другим, незнакомым солдатам.
Аминат к тому же сыпала в носки и варежки измельченные листья сухой мяты, чтобы там, вдалеке от дома, они почувствовали запах родного очага.
Перегоняя отары с одного пастбища на другое, она с болью и с радостью узнавала партизанские тропы, по которым прошла в юности вместе с Байсунгуром. Иногда ей казалось, что она слышит его голос, его песню, и она, вздрогнув, оглядывалась, прислушивалась. Но вокруг только теснились скалы, только шумели водопады, только журчали родники.
Однажды гроза загнала ее в пещеру, где в сыром полумраке, когда глаза ее привыкли к темноте, она различила плоский, почти квадратный камень и нашла на нем заржавевший чирах да сломанную рукоятку от кинжала.
Сердце ее забилось так, словно разгоряченная кровь вот-вот вырвется из русла артерий. Она вспомнила… Подумать только, этот чирах пролежал здесь почти двадцать лет!
По ночам она думала: может быть, судьба нарочно послала ей это горькое, это разрывающее душу счастье — снова пройти по местам своей юности, как бы заново, но уже по-иному переживая ее. И вот она видит женщину. Сильная и молодая, закаленная, обожженная солнцем, исхлестанная дождем и ветром, в старой юбке — заплата на заплате — и в измятом, но чистом платке, с удивительным сиянием в глазах, прижимая к груди смуглого младенца, женщина легко, едва касаясь босыми ступнями каменистой земли, проходит по узким тропам, по бегущим рекам, по нищим, разрушенным аулам.
И сорокалетняя Аминат, затаив дыхание, с тоской и завистью смотрит ей вслед.
…Так шли дни. Грозы сменялись солнцем, ночная прохлада — дневным зноем, а отчаяние — надеждой.
И вот в аул пришло первое письмо с фронта.
Не дожидаясь вечера, когда кто-нибудь из чабанов спустится в аул узнать, нет ли вестей с фронта, почтальонша сама поднялась в горы, и Аминат, у которой предчувствием кольнуло сердце, неожиданно подняв глаза от вязания, увидела, как по зелени пастбища что есть мочи бежит к ним Саадат и размахивает рукой.