Я начинаю вновь мой дневник для тебя, для тебя одного – в тайной надежде, что мне придется написать всего несколько страниц, и что вскоре ты придешь ко мне со словами: «Закрой свою тетрадь, дорогая Аврора; наша любовь начертана в наших сердцах – к чему повествовать о ней на листах бумаги? Будем любить друг друга и жить одной жизнью тот срок, что отпущен нам судьбой».
Увы! Уже многие и многие страницы заполнила мадемуазель де Невер своими стенаниями и жалобами, а конца им не было видно. Однако рука ее не уставала писать, а сердце – кровоточить, роняя красные капли на белые листы.
Часы, когда она раскрывала свою душу любимому, были для нее подлинным молитвенным бдением; то был тяжкий труд, ибо она изнемогала под грузом страданий, – но одновременно крепло и ее мужество. Когда от невыносимой муки готово было разорваться сердце, она вспоминала о доблести своего жениха и сама обретала величие духа. Но все же со страниц дневника постоянно срывался один и тот же жалобный крик: «Спеши, возлюбленный мой! Силы мои тают в ожидании… Когда же мы вновь будем вместе, почему ты покинул меня?» В этих мемуарах, предназначенных лишь для глаз жениха, она описывала, ничего не опуская, самые мельчайшие подробности своей жизни. С момента появления мадам де Лонпре Аврора стала упоминать о ней – сначала коротко, а затем все более пространно, по мере того как крепла их дружба.
«Все считают, – писала она, – что баронесса сумеет развеселить меня, как будто я могу быть веселой без тебя. Я силюсь улыбаться в ответ на ее смех: она не замечает, как мне это тяжело. Должна ли я быть признательной, видя ее усилия развлечь меня, хотя, по правде говоря, ее поведение кажется немного назойливым? Ведь она мешает мне думать о тебе, молиться и плакать… Мне так же трудно изображать радость, как ей – лить слезы».
Спустя несколько дней мадемуазель де Невер занесла в дневник следующие строки:
«Только что удалилась баронесса де Лонпре. Она приезжает каждый день, оглушая меня своей шумной болтовней и неуместной веселостью. Право, не знаю, какая ей радость бывать у нас; наверное, она с гораздо большим удовольствием порхала бы с бала на бал. Приятными для меня оказываются лишь те минуты, когда она заводит речь о тебе. Я слушаю молча… Разве мне нужно произносить твое имя, если оно начертано в моем сердце? Она же говорит о тебе постоянно; но порой мне кажется, что она не должна этого делать… только я имею право взывать к тебе с благоговением и любовью.
Ты знаешь, что в душе моей нет злобы и ненависти, и что я никому не желаю зла, исключая лишь убийцу моего отца. Но странная вещь! Эта женщина мне не нравится так, как будто в ней есть что-то от Гонзага. Это, конечно, безумие чистейшей воды – однако я ничего не могу поделать со своими чувствами. Когда меня обнимает Флор, я ощущаю биение ее сердца и знаю, что оно бьется в унисон с моим. Когда ко мне приближается Хасинта, меня обволакивает теплая волна ее преданности: я знаю, что во всем могу на нее положиться и что нас связывает неразрывная нить любви.
Ничего подобного не происходит со мной в присутствии Лианы – так зовут баронессу де Лонпре. Она кидается ко мне в объятия – то чрезмерно пылко, то, напротив, холодно; звуки ее голоса раздражают меня и представляются мне фальшивыми, как будто исходят они не от живого человека, а от говорящей куклы. Ей самой также никак не удается попасть мне в тон: когда я думаю о тебе, гадаю, где ты можешь быть, вспоминаю о наших долгих мучительных странствиях в Каталонии, она вдруг врывается в мои думы с рассказом о последнем званом вечере в Пале-Рояле, об очередном безумстве регента или о недавнем скандале при дворе.
Флор не догадывается о том, какие чувства внушает мне наша новая подруга. Сегодня я раскрыла свое сердце и признаюсь, что испытываю к баронессе почти антипатию; тогда Флор поведала мне, сколько трудов приложила Лиана, чтобы добиться моей дружбы, с какой неподдельной теплотой она всегда говорит о тебе и о маркизе, сколь часто отказывается от всевозможных развлечений с единственной целью – поддержать нас в горести и одиночестве.
Тогда я пыталась объяснить свое предубеждение расстроенными нервами и недомоганием. Я обещала себе, что встречу ее с радостью, что постараюсь ответить теплом на ее назойливые приставания – и вот она появилась, и все мои благие намерения испарились как дым. Сама горячность ее излияний обдает меня холодом».
Наконец, два дня спустя появилась еще одна запись:
«Я стала почти бояться Лиану. Похоже, Флор разделяет это чувство. Оно порождено ничтожным обстоятельством, на которое прежде мы даже внимания бы не обратили. Мы обе вдруг перехватили направленный на меня взгляд, и нам почудилось, что глаза ее сверкнули стальным блеском… Возможно, Лиана просто хотела что-то сказать, но не сумела выразить свою мысль? Не знаю.
Можно ли ей верить, или же это враг, пробравшийся к нам под обличьем друга? Мой дорогой Анри! Как я хотела бы, чтобы ты был здесь… ты сразу увидел бы, следует ли приписать мои опасения разгоряченному воображению или же необходимо как можно скорее прогнать эту женщину.
С матушкой я не смею говорить об этом, ибо Лиана ластится к ней еще больше, чем ко мне. Флор посоветовалась с Шаверни: тот лишь рассмеялся, сказав, что не следует распугивать голубых бабочек, порхающих в нашем небе…
Сегодня она стала расспрашивать нас о Гонзага, с нарочито небрежным видом и стараясь не показывать особого интереса. Ей хотелось знать, где он сейчас и чем занимается… Мы поняли, что для нее это очень важно. Зачем ей Гонзага? Права ли я в своих опасениях – или это все пустые страхи? Но кто избавит меня от кошмара подозрений?»
Аврора не ошибалась. Для баронессы де Лонпре было и впрямь очень важно узнать, где находится Гонзага…
Ибо принц помнил о ней и намеревался использовать ее в своих целях.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
КЛЯТВА ЛАГАРДЕРА
I
НЕОЖИДАННАЯ ВСТРЕЧА
Ярмарка Сен-Жермен сыграла очень большую роль в истории Парижа – и не только с точки зрения коммерции. В течение многих веков она была единственным местом, где протекала общественная жизнь громадного города, и именно по ней можно было безошибочно судить о «временах и нравах». Ярмарка располагалась там, где позднее возник рынок Сен-Жермен, и простиралась от улицы Турнон до Люксембургского сада. В стародавние времена владельцами ее были настоятели и монахи монастыря Сен-Жермен-де-Пре.
В 1176 году один из аббатов – Гуго – уступил Людовику Юному половину доходов от ярмарки. Вторая половина перешла во владение короны в 1278 году, после кровавой стычки между школярами и монахами. Ибо священнослужители, коим предстояло заплатить сорок ливров и возвести две часовни во искупление убийства школяра Жерара де Доля, предпочли отказаться от своих имущественных прав при условии, что Филипп Смелый внесет за них выкуп в сорок ливров.
Филипп Красивый перенес ярмарку в Аль де Шампо, и только при Людовике XI было разрешено разместить ее в пригороде Сен-Жермен. Указ был издан королем в Плесси-ле-Тур, в марте 1482 года.
В соответствии с ним в 1486 году появилось триста сорок торговых рядов, занимавших почти все сады Наваррского дворца. Их много раз расширяли, перестраивали, восстанавливали после многочисленных пожаров, пока они, наконец, не сгорели окончательно в ночь с 16 на 17 марта 1763 года.
На этом история ярмарки Сен-Жермен фактически прекратилась, хотя какое-то время она еще просуществовала. Революционный дух переустройства вкупе с новомодными веяниями стали причиной того, что деревянные галереи Пале-Рояля затмили славу одряхлевшего базара, где в течение многих веков продавали, пополняя казну короля, «золотые и серебряные кружева из Англии, Фландрии, Голландии и Германии; мечи, рапиры, алебарды и боевые топоры; зеркала и прочие товары из Китая; румяна, помаду и мушки; индийские шелка и португальские маслины; сладости и пряности; пергаментные свитки, перья и чернила; картины, писанные маслом и акварелью, а также гравюры и эстампы; медную посуду, шерстяные чулки, одеяла и покрывала и прочее, прочее, прочее».