– А мне сдается, что я обязан своим спасением святым Иранси, Шабли и Пуйи, – спорил я с ним.
– Хорошо, Кола, часть благодарности я возьму на себя. Сделаем так: поделим грушу пополам. Ты отправишься к святому Роху – ради меня, а я воздам святым из Бутылки – ради тебя.
Когда все наше трио отправилось в это двойное паломничество (верный Пайар от нас не отставал), я заявил:
– Признайтесь, друзья мои, вы не так охотно чокнулись бы со мной в тот день, когда я попросил вас выпить на посошок? Вы не выглядели расположенными последовать за мной.
– Я тебя очень любил, – отвечал Пайар, – клянусь, но что ты хочешь, себя я тоже люблю. Вот ведь говорят: «Мое тело мне ближе, чем моя рубашка».
– Mea culpa, mea culpa[33], – забормотал Шамай, бия себя в грудь, как в ослиную кожу, натянутую на барабан, – я трус, такова уж моя природа.
– А что ты извлек, Пайар, из уроков Катона? А ты, кюре, чему тебя научила твоя религия?
– Ах, мой друг! До чего ж хорошо жить на белом свете! – вскричали они разом с глубоким вздохом.
После чего мы, смеясь, обнялись.
– Человек как таковой наделен едва ль ценой. Нужно принимать человека таким, каков он есть. Господь создал нас такими – и правильно сделал.
VIII
Смерть старухи
Конец июля
Ко мне постепенно возвращался вкус к жизни. Можете поверить, это не доставляло мне никаких забот. И даже, уж не знаю, как и почему, но я находил жизнь более сочной, чем прежде, более нежной, сладкой и подрумяненной, по мне так приготовленной в самый раз, хрупкой, хрустящей на зубах и тающей на языке. Что значит аппетит воскресшего… Представляю, с каким удовольствием ел Лазарь!75
Однажды, когда, потрудившись на славу, мы с друзьями затеяли состязание на оружии Самсона76, появился крестьянин из Морвана с вестью:
– Мэтр Кола, я позавчера видел вашу супружницу.
– Ах ты озорник! Повезло же тебе, – отвечал я. – Ну и как она тебе?
– Очень хорошо. Собралась в путь.
– Куда это, интересно знать?
– В лучший из миров, сударь, да так спешит…
– В таком случае он перестанет быть таковым, – вставил словечко какой-то скверный шутник.
– Конец ей. А тебе еще жить, Кола. За твое здоровье!
– Счастье никогда не приходит одно, – добавил другой.
Чтобы подыграть им (вообще-то, я разволновался), я предложил:
– Чокнемся! Господь проявляет милость к мужчине, други мои, когда на небо уходит жена, которая тому больше нужна.
Но вдруг вино показалось мне кислым, я не смог допить и стакана, и, взяв в руки палку, тут же вышел в путь, даже не попрощавшись ни с кем.
– Куда ты? Какая муха тебя укусила? – неслось мне вдогон.
Но я был уже далеко и не отвечал, сердце у меня защемило… Знаете ли, можно не любить свою старуху, костерить друг друга почем зря день и ночь на протяжении двадцати пяти лет, но в час, когда Безносая приходит за той, что так долго, прижавшись к вам в слишком узкой кровати, мешала свой пот с вашим и которая в своем тощем чреве выносила семя рода, посаженное вами, чувствуешь что-то такое, от чего перехватывает горло, – похоже на то, как если бы кусок вашей плоти отвалился, и пусть он и некрасив, и стеснял вас, а все жаль его, жаль себя… Прости, Господи, меня грешного! Любишь его и все тут…
Добрался я до места к ночи. И с первого взгляда понял, что Всемогущий ваятель изрядно потрудился. Лицо самой смерти глянуло на меня из-под сморщенного полога потрескавшейся кожи. Но что явилось для меня еще более явным признаком конца, так это слова, которыми она меня встретила:
– Не слишком ли ты устал, бедняжка?
От доброты, сквозящей в ее привете, мне стало не по себе.
– Эге, – подумал я, – все ясно. Раз старушенция подобрела, значит, ей точно конец.
Я сел рядом и взял ее за руку. Слишком слабая, чтобы говорить, она благодарила меня глазами за то, что я пришел. Желая отвлечь ее от грустных мыслей, я в шуточной манере описал ей, как показал нос чуме, излишне торопящейся прибрать меня к рукам. Ей об этом ничего не было известно. Она так разволновалась (черт бы побрал мою нетактичность!), что потеряла сознание и чуть не испустила дух. Когда она пришла в себя, способность говорить вернулась к ней (благословен будь Господь!), а заодно с ней и ее злобный нрав. И вот уже она принялась, дрожа и заговариваясь (слова застревали у нее в глотке либо выходили из нее не в том виде, как ей хотелось, что приводило ее в ярость), клясть меня на все корки, упрекая в том, что я ей ничего не сказал, мол, у меня нет сердца, что я хуже пса, что собаке собачья смерть и что я заслужил подохнуть на тюфяке. Ну и прочие любезности в том же духе. Родные пытались унять ее.