Выбрать главу

Велосипед мягко катился по теплой пыли дороги. У Андрея перед глазами мелькали то загорелая рука мальчонки, то напряженно согнутые босые ноги, то круглая щека с зеленым мазком чернил на темной от солнца коже. Они разговаривали о многих интересных вещах: о том, как Васин дед ловит на перекате красноперок накидушкой, как по первому снегу выходят на остров пестрые фазаны и дед долго целится из старого своего ружьишка, потом все-таки выстрелит и убьет.

– Он припас жалеет, – сказал мальчонка, – а глаза у него старые, вот и целится.

А когда весной идет в Суйфуне корюшка, дед бежит в колхоз и сообщает. И вот по всему берегу выходят рыбаки…

Андрей сам был рыбак: хорошо поговорили с товарищем! Уже мимо них побежали белые домишки города, а расставаться не хотелось. Выяснилось, что зеленое пятно на щеке не от чернил, а от краски, которой Вася рисовал суйфунский берег. Остановились.

– Бери картинку, я тебе подарю, – сказал Вася и порылся в сумочке.

Андрей посмотрел на картинку, потом на Васю, подумал и сказал:

– Эх ты, голова! Залезай снова на раму. Поедем ко мне за настоящими красками.

Когда Вася, придя к нам, застал у нас Колбата, он долго смотрел на него.

– Складный какой, – сказал он. –

Большой, а кажет себя меньше. Тусклый – не блестит, а красивый… В черном у него синеет, вроде как селезневое перо. Голову держит очень уж ловко.

Лена накинула на сидящего Колбата кожаную куртку с малиновыми петлицами, надела на голову старый шлем Андрея, и Колбат, вероятно побаиваясь шуршания кожи, долго сидел не шевелясь, похожий на черного ворона, печального и озабоченного. Вася уселся напротив Колбата и быстро и верно нарисовал его. Под портретом Лена написала: «Военный пес службы связи Колбат, получивший случайное ранение в мирных условиях».

6

Целый месяц мы не снимали повязки, и она лежала прекрасно. Последнюю неделю лапа, видимо, сильно чесалась: мы часто видели, как Колбат, лежа на козьей шкурке, вгрызается в незавязанный кусочек лапы и заезжает зубами все глубже под картон шины и даже обкусывает картон. Давно уже белая повязка была подбинтована сверху красноармейской обмоткой, так что разорвать ее было очень трудно. Когда Колбат тянул ее зубами, кто-нибудь из нас говорил «фу», и Колбат, грустно взглянув, нехотя оставлял лапу и начинал лизать ее поверх обмотки, прикусывая там и тут зубами и почесывая. Мы всё боялись снять повязку раньше времени, и так он ходил с забинтованной лапой больше четырех недель.

В том году на Дальнем Востоке зима была редкая: все подсыпало снежку, и не видно было голой, озябшей, в трещинах земли, как бывает здесь часто зимой. Такие закаты расцветали против наших окон, что я всегда старалась закончить все дела и на эти полчаса стать в нашей столовой спиной к теплой печке и смотреть, как загораются морозные узоры на окне.

Однажды, когда красный с золотом закат осветил наше окно, я засмотрелась и не заметила, как подошел Колбат.

Он ткнулся мордой мне в колено, неуклюже затоптался, посовывая согнутую свою забинтованную лапу, виляя хвостом и всем видом показывая, что он рад. Я подумала, что Андрей был глубоко прав, когда говорил, что нельзя портить бездействием хорошую собаку. Я представила себе, что мне-то хорошо так стоять, отдыхая и радуясь на красное солнце, после того как я весь день была с людьми. А Колбат, приученный работать с человеком, сидит целый день, и ему тоскливо. И я решила, если срастется его лапа, заниматься с ним, чтобы у него было хоть какое-нибудь небольшое дело.

Когда пришло время снимать повязку, мы с Леной попросили прийти Савельева, и, приказав Колбату: «Сидеть!», я стала развертывать наружный бинт. Андрей был дома и тоже подошел посмотреть. Только я сняла шину и взялась за внутренний марлевый бинт, которым были обернуты ранки под шиной, как Колбат с остервенением ухватил свою лапу зубами, срывая остатки бинта и обдирая с лапы шерсть. В мгновение ока он словно остриг всю лапу. Сначала, видя, как летит клочьями черная шерсть, весь рот у Колбата набит ею и лапа оголяется, мы испугались, но потом поняли, что шерсть, прижатая повязкой, постепенно вылезла и теперь только отпала.

Ощупав лапу, мы убедились, что кости срослись правильно. Только на месте перелома оставалось небольшое утолщение – костная мозоль, которая и срастила сломанные кости.

Савельев погладил Колбата по голове и сказал:

– Поздравляю тебя с новой лапой!

И Колбат преданно сунулся носом ему в колени.

Савельева Колбат любил неизменно и даже повизгивал, как щенок, когда собаковод заходил к нам. Ляжет на полу около него, а как только Савельев соберется уходить, сразу уши напряжет, вскочит и смотрит в глаза, точно спрашивает: «Уходишь?» Побежит за ним к двери, провожает… А когда Савельев гладил его, Колбат весь замирал.

– Почему Колбат вас так любит, товарищ Савельев? – спросила Лена.

– Да ведь мы с ним в одной школе учились. Вот и свыклись, – сказал Савельев.

– В какой школе? Это вы шутите?

– Совсем не шучу! Я ведь как прибыл в полк, все желал выучиться на собаковода. Вот когда первая ступень обучения кончилась, товарищ начальник, – Савельев взглянул на Андрея, – направил меня в Иркутск на шестимесячные курсы собаководов. Там меня прикрепили к Колбату, и я стал его вожатым. Так друг около друга и учились. Окончил я курсы и вернулся в полк прошлой весной. Привез с собой Колбата со всей его амуницией: и формуляр его и даже миску, из которой он в школе ел. Весь прошлый год я был его вожатым, и, вот товарищ начальник не даст соврать, Колбат был лучшей связной собакой в полку. Жалко было его Понтяеву передавать.

– Это верно, – сказал Андрей. – Сначала Колбат был примерным псом. А как вы все-таки считаете, Савельев, что его испортило?

– Обида его испортила, товарищ начальник, – ответил Савельев. – Я об этом уж думал. Собаку ведь человек выучивает, и она многое переживает, совсем как человек. Собака понимает обиду и помнит ее. А Понтяев с Колбатом плохо занимался, не любил его и даже раз ударил. Я узнал уж после времени… Прямо скажу, по-комсомольски, я виноват – просмотрел.

– Что же вы на комиссии об этом не заявили? – спросил Андрей.

– Да ведь как вышло с комиссией. Пришел в роту, там политрук наш, ветеринарный врач и старшина. Спрашивают: «Как Понтяев с Колбатом обращается?» А я сказал: «Ничего, хорошо». Стали проверять работу Колбата, а он не идет на пост, всё срывы дает. Я говорю: «Дайте я его сам пошлю». Пошел он от меня на пост как надо, а по дороге отвернул к дереву, понюхал там, что ему полагается, а потом и вовсе удрал. «Ну, – говорит политрук, – можете идти».

На другой день узнал: выбраковали! Обидно мне стало. Все хожу и думаю: такую хорошую собаку – и до чего мы ее довели!

Стал спрашивать ребят. Тут и открылось, что Понтяев был с ним груб. Будто бы он на Колбата сигнальным флажком замахнулся, да и задел по уху. Ухо у него переломлено и очень чувствительное. Колбат на Понтяева кинулся. Тот не стерпел – ударил. И с этого все пошло. Это теперь Колбат ко мне ласковый, а то он вроде как и на меня обижался: лежит, бывало, и только водит за мной глазами, а не подходит…

Когда Савельев собрался уходить, Колбат побежал за ним. У двери он вдруг остановился, оглянулся на меня и Лену и завилял хвостом.

– Ну, как же не понимает? – сказал Савельев. – Видите, он к вам привык, как ко мне. Эх, если бы он один был у меня, не найти бы надежнее связной собаки!

Через три дня после снятия шины Колбат уже наступал на лапу, и вскоре мы стали заниматься с ним. Он прекрасно слушал команды «ко мне», «сидеть», «стоять» и по запрещению «фу» немедленно прекращал свои действия. Лена в поощрение давала ему кусочек и говорила, удачно подражая Савельеву: «Хар-ра-шо».

Сначала мы занимались с Колбатом только для игры с ним, чтобы он не скучал без дела, но с первых же дней занятий я поняла, почему Савельев называл его «огненным» псом. Он всегда чрезвычайно радовался, когда мы приказывали ему «сидеть», торопливо и весело обегал нас, подсаживаясь слева и смотрел снизу вверх, наклонив немного голову так, что надломленное левое ухо свисало вниз. От большого удовольствия он нетерпеливо переминался на лапах, иногда отрывисто гавкал, и в это время выражение его морды было совершенно доверчивое и немного озабоченное.