Выбрать главу

Так он просидел до рассвета.

Тихо разгоралась ясная, погожая заря; все было, как всегда, но запах дыма сделался уже просто невыносим. Лязганье прекратилось, улица выглядела необитаемой: люди либо спали, либо попрятались. Один старик Дрознесс, в белом парусиновом пиджачке, возился в своем саду у кустов ярко-красных георгинов, подвязывая к палкам их длинные жирные стебли.

Валиади подумал, что вот прожил он с этим Дрознессом рядом, бок о бок, двадцать лет, а и двумя словами не перемолвился. Дрознесс был глухой и, как все глухие, молчаливый человек. Валиади часто видел, как, бывало, ровно в половине восьмого бредет старик на работу в какую-то слесарную артель, как в шестом возвращается домой. Если жарко – в белом парусиновом пиджачке, в какой-то детской панамке; если дождь и холодно – обязательно в старинном черном пальто с вытертым бархатным воротником и под зонтиком. Как и Валиади, Дрознесс был бездетен и жил со своей Белой Наумовной одиноко, всю любовь, всю страсть отдавая цветам. Невероятной яркости и расцветки гладиолусы, маки, розы и георгины пылали вокруг серого дощатого домика с крошечными оконцами, всегда прикрытыми ставнями, выкрашенными почему-то ярко-голубой краской. Из своей мастерской Валиади любил глядеть сверху на этот чудесный уголок, где постоянно копался всегда чистенький, аккуратный, безмолвный старик.

Вот и нынче взять, уже совсем, казалось бы, не до цветов, – так нет, не усидел в подвале и – глядите, пожалуйста! – возится со своими георгинами.

В ветвях березы заворочались птицы; краешек солнечного круга сверкнул из-за серой, поросшей курчавым, буроватым мхом крыши соседнего дома. Внезапно издали, со стороны главной улицы, донеслось приглушенное рычанье множества моторов. Валиади вздрогнул. «Ну вот и все, – пробормотал, – дождались…»

А гул нарастал с каждой минутой; где-то – совсем уж близко – надсаживалась, завывала машина. Наконец из-за угла не спеша, переваливаясь, ныряя в рытвинах щербатой мостовой, выполз странный, размалеванный дикими полосами фургон, из крыши которого торчала длинная железная труба. Какое-то отдаленное сходство с кабаном было у этой машины. Остановясь на перекрестке, словно принюхиваясь к чему-то, она фыркнула и покатила к водоразборной колонке. Видимо, вода и была то, к чему она принюхивалась.

– Здесь? Hier? – высовываясь из кабинки, крикнул круглорожий румяный солдат.

– Man darf! – отозвался глухой, словно из бочки, хриплый голос. Длинный, сутулый, в каске и золотых очках немец выглянул из задней дверцы фургона и, сердито бормоча что-то, цепляя дулом автомата за поручни, стал неловко слезать.

– Здесь есть вода и много дров, – поглядел, задрав голову на старую березу.

– О! И цветы! – добавил его товарищ, указывая на георгины, пламенеющие над невысоким забором усадьбы Дрознесса. – Это, кажется, чистый и приятный дворик. Мы поставим здесь машину, правда, Эльяс?

Он выключил мотор и вылез из кабины. Отряхнул, обдернул мундир, достал из нагрудного кармана щетку-зеркальце и, сняв форменную шапочку, пригладил редкие рыжие волосы. Длинный Эльяс толкнул калитку. Она оказалась незапертой. Немцы вошли во двор и увидели Дрознесса.

– Эй! – крикнул Эльяс.

Не слыша ни стука калитки, ни окрика, старик продолжал возиться с георгинами.

– Taub! – расхохотался круглорожий. – Ты понимаешь, он глухой!

– Сейчас услышит, – подмигнул Эльяс, высоко поднял дуло автомата и выстрелил.

Дрознесс обернулся. Его маленькое морщинистое лицо искривилось от ужаса. Прижав к груди руку, в которой поблескивал садовый нож, он как бы оцепенел: видно, страх затуманил его сознание.

– Юде! – не то удивленно, не то обрадованно воскликнул длинный Эльяс.

– В России они на каждом шагу, – сплюнул круглорожий.

– Иди сюда! – крикнул Эльяс. – Ты!

Дрознесс тонко, по-заячьи, взвизгнул и неуклюже, припадая на одну ногу, побежал.

– Ах, вот как! – сквозь зубы пробормотал Эльяс, не спеша прицелился и дал короткую очередь.

Старик упал.

– Экой ты, Эльяс! – укоризненпо покачал головой его товарищ. – Зачем?

– У него в руке был нож, – пожал плечами Эльяс. – Разве ты не заметил?

Валиади все видел из окна мастерской. Немецкая речь была ему знакома. Торопясь, гремя по лестнице сапогами, он опрометью бросился вниз. Если бы его спросили, куда и зачем, он едва ли смог бы ответить, он и сам не знал. На помощь Дрознессу? Но чем бы он помог? Драться с немецкими солдатами? Но что бы он, безоружный, мог сделать? Он бежал потому, что увиденное им было ужасно, отвратительно и бессмысленно. Ужасно и отвратительно своей бессмысленностью.

Дворик поразил его утренней, особенно подчеркнутой, мирной тишиной. Да полно, уж не кошмарным ли сном было все: война, бомбежки, убитый Дрознесс? Вот где-то закричал петух, в тишине ему другой откликнулся…

Да, да… кошмарный сон, конечно!

Но громкий смех за забором, резкий голос, чужая речь… ох, господи! Все – взаправду, все – наяву.

Словно в столбняке, он стоял посреди двора. И вдруг задребезжал, залился колокольчик, как-то странно захлебываясь, надрываясь. Секунду тупо глядел Валиади на открытое большое окно мастерской, откуда неслись эти отчаянные, дребезжащие всхлипывания. Сообразив наконец, кинулся в дом.

Жалким комочком прижавшись к стене, Лизавета Максимовна дергала шнурок звонка и, безумными, испуганными глазами уставившись в угол, шептала:

– Там… там… вон он! Чего ему нужно? Прогони его, Коленька милый! Прогони!

Валиади обнял ее, и она прижалась к нему, дрожащая, пылающая в нестерпимом жару.

– Бедная ты моя! – вздохнул Валиади.

Глава восьмая

Так в тихом зеленом Энске началось немецкое владычество. Валиади не беспокоили. Один раз, правда, к нему в мастерскую зашли два пожилых офицера. Кто-то, видимо, сказал им, что он художник. Пробыв с полчаса, офицеры вежливо откланялись и, захватив с собой несколько древних икон, удалились.

Но все-таки не очень-то уверенно чувствовали себя завоеватели в покоренном городе. За десять дней своего хозяйничанья в Энске (хозяйничанья далеко не безмятежного, нарушаемого частыми налетами советской авиации и беспрерывными пожарами) они выпустили не меньше двадцати приказов. В приказах этих жителям Энска запрещалось почти все, и всякое, даже малейшее нарушение предписанного каралось смертной казнью. В наиболее людных местах города, как страшные живые иллюстрации к приказам, чернели повешенные люди. Ветер раскачивал их неестественно вытянувшиеся тела. Каким-то темным, мрачным средневековьем веяло от этих наскоро (на фонарях и деревьях) сооруженных виселиц; от черных, глухо хлопающих крыльями ворон, кружившихся над трупами; от резких в ночной тишине, лающих выкриков «хальт!» – от всего того, что творилось в городе.

Короткий срок – десять дней – прошел с бесконечностью столетия. В городе осталось немало жителей, но дома выглядели необитаемыми: люди затаились в напряженном ожидании.

Тишина стояла и в доме Валиади. Лизавета Максимовна по-прежнему горела в сильном жару, металась, бредила. Все что-то страшное ей представлялось. Изредка прояснялся ее рассудок. Тогда она лежала тихонько – крошечная, вся высохшая; спрашивала слабым голосом, что нового в городе.

Валиади не вдруг рассказал ей о том, что в Энске немцы. «Ну, как, что они?» – допытывалась. «Да ничего особенного, – говорил Валиади, – ведут себя довольно прилично». И с ужасом думал: а ну как попросит она усадить ее возле окна, из которого был виден повешенный в соседнем саду человек.

Но нет, Лизавета Максимовна слишком слаба была в эти редкие часы просветления. Несколько раз она словно бы хотела сказать мужу что-то очень важное, манила его к себе сухоньким пальчиком, и Валиади наклонялся к ней и ждал, что она скажет. «Нет, нет, ничего, это я так», – неясно шептала она и снова впадала в беспамятство, и снова страшные видения окружали ее.