Выбрать главу

— Жаль...

— Ничего! — как-то незнакомо бодро воскликнула она. — Всех троих под руководство Риты — и пускай развлекаются.

— И Рита? — совсем упавшим голосом спросил я.

— Ну конечно! Да ведь я же, по-моему, говорила. Рита — пионервожатой. Она давно мечтала. Я уже все устроила. Пускай покомандует — она любит с детьми... — Анна вздохнула. — Признаться, устала я с ними. Устаешь. Вот и решила: их — в лагерь, а сама — отдыхать. Так хочется, чтобы никаких забот, служб, нервов...

Ни о чем таком речи не было, и Рита ничего не говорила о своем желании побыть пионервожатой, и я подумал, что Анна решила все сегодня после того, как познакомилась с нашим театром. Он ей явно не понравился, и вот — результат. Я почувствовал вину, настроение быстро стало портиться. И она, как будто «видя» мои мысли, сказала:

— Вы, может быть, винитесь? Думаете, из-за ваших игр? Ради бога, Саша, поверьте, что ничего подобного... Еще зимой обо всем говорилось, планировалось... В конце концов, если вам все так... если вы... Да бог с ними — пускай решают сами, общим голосованием! — весело заключила она. — Проголосуют за — пускай едут.

— Ну, зачем из-за меня ваши планы перекраивать, — вяло запротивился я. — Если готовились...

— В общем, пусть сами. Постановили...

Я ушел с приятным ощущением надежды: все образуется, ничто сложившееся тут за время моего пребывания не поломается, так же и дальше — размеренно и четко очерченно — потекут дни. И на радостях я до глубокой ночи переделывал свое сочинение по Ритиному образцу, решив, что предварительно все покажу Анне и постараюсь объяснить ей педагогическую безопасность своего «Лебединого озера», а заодно и кое-каких других сочинений.

Однако уже утром все оказалось иначе. Не знаю, когда состоялось «общее голосование» и как оно состоялось; я допускал даже, что ничего такого вовсе и не было, а было так, как и намечалось. Когда я вышел на залитый солнцем двор, Ольга Андреевна не приветствовала меня привычным «проснулись, Саша», как-то вяло проговорила:

— Дети в лагерь едут... Кончился ваш театр.

— Видимо, они сами так решили, — кисло ответил я.

— Все уже — сами... Большие... Анна отпуск берет. — Она зажмурилась, подставила лицо солнцу. — Жар-то какой мягкий... Прелесть... Анна грибничать любит...

— Вам теперь свободного времени добавится.

— А зачем оно мне...

— Когда они уезжают?

— Завтра...

Весь день прошел в каком-то странном томлении. Куда-то подевалась Рита, дети с Антоном Романовичем уехали в город за покупками. Я бесцельно толкался на берегу, пока ноги не принесли меня наконец к дому Николая Петровича. Я не смог бы толком объяснить, что меня сюда привело; я стоял в отдалении и смотрел на ладный красивый миниатюрный пятистенок под черепичной крышей и на высоком каменном фундаменте, на уютный широкий двор, обсаженный липами, на цветочные участки и теплицы, на разноцветные крышки ульев, разбросанных тут и там, — стоял и не решался приблизиться. Я чувствовал, что вошел бы сюда сходу, не останавливаясь, но я остановился и задал себе этот вопрос «зачем» — из робости или по привычке, — и теперь уже не могу сдвинуться с места, потому что не представляю решительно, о чем и как буду говорить с хозяином. Какие-то заумные, витиеватые диалоги возникали в уме: мы с Николаем Петровичем спорим о высоких материях; решаются судьбы мира, я все знаю, слова мои сильны и точны, Николай Петрович оказывается битым — ему, в конце концов, нечем крыть, и он смотрит на меня растерянно и подчиненно... Так какой-нибудь Базаров спорил, может быть, с каким-нибудь Павлом Петровичем Кирсановым. Но кто из нас что конкретно утверждал и что ниспровергал, понять было невозможно.

Я простоял так минут двадцать, а затем пошел через лес к морю: было знойно, потянуло к воде... На берегу было немного людно: несколько небольших группок праздных дачников жарилось на песчаных площадках между валунами. Я облюбовал себе свободный уголок и уже хотел было раздеться, как вдруг увидел на огромном камне Николая Петровича.

Он сидел на небрежно расстеленном байковом одеяле, откинувшись назад, опираясь на руки и запрокинув лицо к солнцу. Он был гол по пояс; брюки были закатаны выше колен, обнажался тупой красный обрубок ноги; рядом лежали широкополая соломенная шляпа, примелькавшаяся мне льняная рубаха, самодельный костыль и протез.

Мы поздоровались. Он пригласил устраиваться рядом — места хватало. Я разделся, предложил ему искупаться, но он отказался, и я пошел один. Я долго плавал и плескался, затем, усталый и озябший, вытянулся рядом с ним на плоском горбу камня, обжигаясь о его раскаленную поверхность.

Я сказал, что был у его дома, постоял и ушел ни с чем; он посочувствовал. Мы говорили затем о дачниках, о моем отпуске, о том, что все, в конце концов, относительно: не исключено, что кто-то из местных отправится именно в город, в этот шум-звон, чтобы там обрести душевное равновесие, почувствовать свою значительность. И обретает, и чувствует! А стало быть, главное — перемена. Впрочем, все это говорил я, а Николай Петрович как-то бесшабашно соглашался, словно уступал несмышленышу. Я рассказал про отъезд детей и отпуск Анны. Он тихо слушал, кивая, вроде бы снова соглашаясь, что вот хоть и перемена, а душевного равновесия не ожидается и даже совсем наоборот.