Я подал руку и увидал ее пальцы, длинные и прозрачные... А потом, когда она подняла на меня лицо, я увидел ее глаза — они были большими и продолговатыми, они были точно вырезанными на этом лице, и казалось, что они никогда не закрываются. И тогда я впервые подумал, что это — бессонные глаза, то есть я просто вспомнил стихи нашего поэта.
— Вас направляют ко мне... В нашу группу. Я буду вашим начальником. Руководителем. Идемте, я покажу вам рабочее место.
Она осторожно, словно пламя, поправила ветку сирени и улыбнулась.
Наш поэт был человеком нестандартной судьбы: его преследовали несчастья. Девяти лет от роду его вместе с сестрой спасли из горящего дома, за что спаситель — случайный прохожий — получил медаль. (Наш поэт до сих пор с ним переписывается.) В пятнадцать лет он пережил автокатастрофу, в семнадцать — заблудился в лесу, и его нашли только через два дня; в двадцать, двадцать один и двадцать два он не поступил на филологический факультет университета, в двадцать пять сломал ногу, а в тридцать два от него ушла жена, оставив ему восьмилетнего сына, который уже до паспортного возраста успел чуть не утонуть, чуть не свалиться с пятого этажа и несколько раз чуть не попасть под машину, то есть неумолимый ген судьбы перешел от отца к нему в самом доброкачественном виде. Причем я упоминаю только об основных, так сказать, показательных несчастьях, умалчивая о несметном числе мелких и пустячных.
Писал наш поэт с детства. Но его ни разу не опубликовали, и он относился к этому (насколько я знаю) поразительно спокойно, вполне довольствуясь стенной печатью и публичными чтениями на вечерах художественной самодеятельности. После долгих и нелегких мытарств он закончил индустриальный техникум и стал работать в бюро нормализации и стандартизации, то есть был нашим нормконтролером, без подписи которого, как известно, ни один чертеж не имеет веса. С некоторых пор он опять был женат, но опять (судьба!) неудачно. Поэтому он не спешил с завода домой и много нерабочего времени отдавал общественным поручениям, которые, должен сказать, сыпались на него неимоверно.
Я так хорошо знал о нем, потому что испытывал к нему глубокое неравнодушие, потому что в некотором роде он был для меня вечной загадкой. Я с уважением относился к его постоянству в мировосприятии и, признаться, завидовал ему, я его жалел, прислушивался к его словам, оказывал ему внимание — словом, всячески старался показать свое неравнодушие. По одной простой причине: судьба его не была трафаретной, и он, несмотря на бесконечные ее превратности, не потерял вкуса к жизни, ему не давало покоя, как можется окружающим, он думал, мыслил — я не побоюсь преувеличения — о человечестве, в то время как очень многие вокруг были заняты преимущественно собой, и я в том числе.
Вероятно, из-за всего этого он не мог меня терпеть и очень раздражался, что я запоминаю и цитирую его стихи. Он не верил в мою искренность, и особенно испортились наши отношения, когда я сравнил его поэзию с поэзией самого К. Бурнова, то есть он стал ко мне придирчивее, а я по-прежнему собирал его произведения и старался не проморгать ни одного его шага.
В отместку он сочинил поэму, в которой изобразил человека наглого и брюзгливого от природы, ничем не довольного в силу своей наглости, замахивающегося на нравственные основы, требующего для себя чего-то особенного, хотя ничем и нисколько этого особенного не заслужил. Лирический герой нашего поэта все подряд критиковал, называя жизнь скучной и бессмысленной, а требования, предъявляемые ему обществом, — несправедливыми и жестокими; он жаловался на то, что его никто не понимает, что все вокруг погрязли в эгоизме и обывательщине; но на поверку вышло, что истинный эгоист и обыватель сам лирический герой, ибо как только он получил новую квартиру и дачу, так тут же перестал критиковать, начал льстить начальству, заглядывать ему в рот, все оправдывать и в конце концов превратился в обыкновенного самодовольного мещанина. Так была разоблачена и выставлена напоказ жалкая попытка свалить на жизнь и общество собственную неустроенность, невезение, никчемность, зависть и жадность. В образе этого лирического героя был, конечно, выведен я.
Как бы там ни было, но я задумался. Новая квартира, «ковры, картины, гобелены, сплошь покрывавшие все стены», шведский гарнитур, «с английской придурью камин», бархатные портьеры, — возможно, все это и в самом деле (в какой-то мере хотя бы) стало бы той самой целительной переменой, о которой трактовал Иванов-толстый и мечтала Валентина? Правда, Валентина бредила еще «каким-то возвышенным интересом, чтобы загореться, запылать...» Не исключено, думал я, что строительство дачи в красивом месте явилось бы достаточно внушительным эрзацем «возышенного интереса». Как бы там ни было, а поэма нашего поэта оставила след в моей душе.