Еще вчера вечером, когда вы покупали билет, а затем шагали по перрону на посадку, вы были полны самой отчаянной решимости. Вы нравились себе за эту решимость, вы узнавали, насколько приятно чувствовать себя человеком сильным и решительным. Вы были пьяны от этих ощущений. «Блажен создавший рельсы! — мысленно восклицали вы. — Блажен построивший эти великолепные машины и вокзал! Блажен изобревший билет! Вот он — моя виза в будущее!» Вот так, и остальное — к дьяволу. Я не цепляюсь больше за ту жизнь, она навсегда оставлена, потому что она — ложь. Ложь — это угол, уютный проклятый угол, гнездо, тяжелые шторы, опустив которые можно остаться только вдвоем. К дьяволу! И соседа Лусницкого, умницу, видите ли, философа и прорицателя, обожравшегося душеведением, наблюдениями над родом человеческим, — его тоже к дьяволу! Билет, дорога — вот все!
Так думали и мысленно повторяли вы, шагая по перрону. Это была истерика, и вы знали, что истерика, и подогревали ее в себе, боясь, как бы она вдруг не прекратились до отхода поезда, то есть как бы вдруг не передумать.
Но это было вчера вечером. А теперь...
Вы смотрите на огни за окном. Вы убеждаете себя, что не жалеете о случившемся. Но вот — дорога, движение, — а облегчения нет. Что-то давит, вы прямо-таки физически ощущаете тяжесть. Она мешает дышать, мешает даже как следует распрямиться, вытянуться на полке. И это уже действительно похоже на болезнь.
Подавленность постепенно переходит в бессилие. Вы покоряетесь купейному одиночеству, этой темноте, грохоту и даже воображенному всеведению проводницы, опять принесшей чай.
— Пей. Помогает.
Ах, добрый, добрый человек. «Помогает»...
Но от чего, собственно, помогает? Чему надо помогать? О чем ты, женщина?.. Вы задаете себе все эти вопросы бесстрастно, лениво даже, без всякого желания получить ответы. И затем, чтобы отмахнуться от этих вопросов, вы опять скажете себе: «Я правильно сделал, что уехал». Скажете и тут же прислушаетесь к отзвукам этой фразы в сознании, надеясь уловить оттенки былой решимости. Но вы ничего не услышите. И будете глотать горячий чай, все более утверждаясь в мысли, что заболели, и не удивляясь, что проводница говорит вам «ты».
Эта — пограничная — ночь будет одной из труднейших в вашей жизни. Терзания, боль, невозможность покоя... Затем — бессилие. И опять — терзания, боль... Волна за волной... А поезд будет идти и идти, и время будет отставать от него, как безнадежно опоздавший, но все еще бегущий за последним вагоном пассажир...
...Допустим, я — учитель танцев. А что?! Разве это не важно, не серьезно? Разве не прекрасен танцующий человек?.. Посмотрите, сколько в нем радости в эти минуты! Сколько жизни! Гармонии, великодушия, беззаботности! Нет, не той беззаботности, которая от безделья или тупости. А той, которая от того, что нет тревоги в сердце, нет страха, которая от влюбленности в жизнь и движение, от сознания собственной силы и красоты.
Я учу детей. Как отрадно сознавать, что вот этот неуклюжий, робкий, нескладный человечек скоро станет маленьким танцующим богом.
Так я утверждаю себя.
Я помню десятки имен. Когда я потом встречаюсь с ними на улице, они мне приветливо и благодарно улыбаются. Мы улыбаемся так, как улыбаются, когда понимают друг друга лучше всех. Да, мы понимаем, это правда. Ведь между нами — тайна, тайна танца, этой музыки тела. Тайна знания. Стало быть, я — значу.
О танец! — воплощение радости божественного непокоя! Вся жизнь — воплощение радости! А она — воплощение всей жизни. И она — рядом. Стало быть, я — значу!.. Вы думаете, счастье бывает изнурительным? Долгое-долгое счастье? Нет. То есть, может быть, и бывает, но у меня — не было. Потому что был танец...
А поезд будет идти и идти... И кому-то невидимому, неизвестно кому, может быть, совести своей вы будете говорить такие слова:
— Между нами жила ложь, а я не видел. Я все за правду принимал, а оказалась ложь. Значит — не отличить? Значит — можно спутать?.. Или именно я могу не отличить и спутать? Ведь спутал же... Но ведь это равносильно гибели, это значит, что я перечеркнут, приравнен нулю... Если спутал...
Картины недавнего прошлого развернутся в широкие полотна; они будут нагромождаться друг на друга, ломаться, смазываться; смешиваются лица, голоса и даты; но все-таки одно лицо в этом хаосе останется отчетливым и постоянным — лицо соседа Лусницкого. «Господи! — подумаете вы. — Да при чем тут Лусницкий этот?» Но так вы только попытаетесь обмануть себя, потому что вы знаете, при чем он.