Вы станете вспоминать свою жизнь и решите, что это была обыкновенная жизнь, то есть она была простой, ровной — нормальной. Именно — одна из тысяч. Вы вспомните, что в школе вас называли «антифомой» то ли из-за притупленного чувства юмора, то ли из-за чрезмерной доверчивости. И даже здесь, в школьных картинах, будет присутствовать все тот же Лусницкий, хотя в действительности вы узнали его гораздо позднее. Он не будет ничего говорить, ни во что не будет вмешиваться, а просто наблюдать издали. Он не будет ни улыбаться, ни ехидничать, то есть — как всегда; но все существо его будет являть собой одну большую ухмылку. И от нее вам все время будет очень неуютно, даже как будто стыдно. Стыдно, потому что рядом с ухмылкой Лусницкого вам кажется, что вы все делаете не так, неумно и не взросло.
Потом появится она.
И память зачадит, как смоляной факел, и вы задохнетесь от этого чада... Она пришла как часть вас самого, часть, находившаяся дотоле по каким-то причинам отдельно от вас, разобщенная с вами, и наконец вернувшаяся, соединенная. Она пришла, как приходит светлая явь после кошмарного сна, как приходит обретение себя. Она стала причиной переоценки всего — все стало прекрасным. Вы теперь узнали, что есть, бывает совершенство. Это был взлет, рывок, взрыв...
«А может быть, и не было взлета? — спросите вы себя. — Ни взлета, ни падения, ни там пожара чувств? Ведь, может быть, все это теперь чудится таким, на фоне последовавшего?.. Ну, например, почему именно это последовало, именно так? Были ли вы мужественным? Настолько хотя бы, чтобы посмотреть жизни прямо в лицо? Ведь, ей-богу, иллюзиями жить легче, не так ли? Не потому ли ухмылка-Лусницкий?»... Но тут он и на самом деле появится, и очертания его будут еще более четкими. И время двинется дальше.
Затем какая-то мутная картина: тревога, неуверенность, неустроенность. Бессонница. Все — по-прежнему, но все уже по-другому. И совершенно невозможно ответить на вопрос «что случилось?». В том-то и дело, что ничего не случилось.
И все-таки — случилось. Значительно позже. Вы вернулись после длительной командировки (и учителя танцев ездят иногда в командировки), и пасмурный Лусницкий встретил вас в коридоре. Похоже, что он ждал.
— Иду утверждать себя. Я утверждаю себя на физиономиях сограждан. Я, извольте видеть, приношу людям пользу и радость. Лысому я говорю, что ему идет лысина, конопатому — что веснушки. А одному безухому я сказал, что его волосы и бакенбарды отлично скрывают изъян. Вот так я утверждаю себя и приношу радость.
Но говорил он на этот раз далеко не весело.
— К чему вы это? — спросили вы, и сердце сжалось от страха.
— Извините меня, но я должен вам сказать... должен вам сказать, что вы слепой котенок... Должен вам сказать, потому что не могу больше видеть спокойно...
И вы произнесли тогда удивительную фразу, удивительную по легкомыслию и гениальности одновременно, произнесли сразу, не задумываясь, хотя и слыли ненаходчивым.
— ПОЧЕМУ ВЫ ИЗВИНЯЕТЕСЬ, ВЕДЬ ЭТО НЕ ВЫ МНЕ ИЗМЕНИЛИ?
Тут-то вы и увидели, впервые увидели, что Лусницкий остолбенел.
— Вы, — сказал он, запинаясь, — вы понимали?.. знали?..
— Утверждать себя нужно постоянно, всюду и всегда, — процитировали вы, и пол качнулся под ногами. — Выходите на площадь, вынимаете знамя альтруизма...
Потом вы постучали к себе. Вы постучали несколько раз и вдруг догадались, что дома-то никого нет, что никто ведь вам не откроет сегодня... На столе лежал чистый лист бумаги. Так было когда-то условлено, ну не то, чтобы условлено, а... («Давай договоримся, а! Ну так, просто для шутки, не будь же таким букой!..»).
Вы несколько ночей не спали. Ваше положение стало двусмысленным и бесстыдным — белый свет смотрел в вашу душу лживым оком спекулянта. Потеряно было все. Да, так бывает: с потерей ее оказывается потерянным все.
Вы сознавали вздорность разговора с Лусницким — ведь все было понятно с самого начала, и надо было уйти...
Но более всего мучило почему-то только это: должен или не должен был Лусницкий сказать? Вопрос этот постепенно превращался в задачу философского порядка, в вопрос вопросов. Он приходил в образе сухощавого, бородатого и желтолицего старца, усаживался неподалеку и ждал. А ответить было невозможно. Нечего было ответить...
Потом был вокзал и отчаянная решимость...
И вот теперь вы лежите один в темном купе и опять спрашиваете себя о том же: должен или не должен был Лусницкий...