— Да он этого и не скрывает. Он мне сам говорил.
— А вы что ему ответили?
— Да что тут отвечать, Мария Михайловна? Вольному воля. Да и спокойней, честно говоря, будет. Ведь вы знаете.
— Алексей Семенович, — говоришь ты вдруг с неожиданным смехом. — Жениться вам надо, уважаемый. В сорок-то пять одному опасно. Вот уже и брюзжать начинаете.
— Эх, Мария Михайловна, Мария Михайловна. Уж вам бы, я думаю, знать бы надо...
Оседали снега, крошились насты. Дома вырастали из сугробов и становились пьяными и сосулистыми. Оттаивал лес. И рьяный ветер разъедал и сушил дороги. Но какой странный и бесконечный день!
— Да вы кури́те, кури́те, ради бога... Я, собственно, Владимир Иванович, позвала вас, чтобы выяснить... А то тут, я смотрю, уже до недоразумений дошло.
— Я не понимаю, о чем...
— Я тогда наговорила вам целую кучу нелепостей. Это правда. Простите меня, я погорячилась. Да, простите меня. Нервы. Вам трудно было, наверно, все это время? Господи, да что я спрашиваю?! Что там спрашивать-то?! Конечно, трудно. Это же ясно!
— Да знаете... Когда постоянно вмешиваются, все недовольны чем-нибудь, завуч вот... Шагу не ступить. Ну как тут работать?.. Какой-то «особый метод» прилепили. До смешного... А дети, между прочим, знают и любят литературу. Вооот.
— Ах, глупости. На методическом совещании вашу работу хвалили. А это что-нибудь да значит, — говоришь ты вдруг незнакомым суетливым голосом. — Я тогда погорячилась; вы не поняли меня, я — вас. Всегда так... Ну ничего, я думаю — все уладится, не так ли? Да, конечно, уладится, что там. Должно уладиться. Мы же взрослые люди.
И другое в тебе — криком: «Володя! Володя, это ведь переворот! Переворот! Понимаешь?! Ты понимаешь ли хоть что-нибудь, видишь ли, чувствуешь ли? Ведь я отрекаюсь от всего, что было. Да, да! Я хочу искупить. Только бы ты, только ты. И ничего больше не надо! Ничего ведь решительно...»
— Это правда, что вы после учебного года решили уехать?
— Правда. — Прячет глаза, тушуется. — Думал-думал, и вот...
— Мне Алексей Семенович сказал.
— Ну да, я говорил ему. Он меня уже благословил на дорогу. Вот ему-то чем я насолил, ума не приложу.
— Бог с ним... А насчет вашего бегства... Это уж вы теперь горячитесь.
— Да не бегство это, Мария Михайловна. Буду начинать в другом месте. Естественно же, что иногда сразу не получается.
— Что не получается?
— Ну, я действительно, конечно, поставил себя... Это — максимализм. Нетерпимость. Я на вас не сержусь, не думайте.
— Боже ты мой, боже ты мой... Ну, что тут скажешь?
— Что?
— Да, ничего... Все ведь у вас получилось. И никуда вам не надо. Вас же любят... дети. А между собой мы уж как-нибудь уладим, правда?..
— Не знаю, ей-богу. — Он растерянно пялится на тебя. — Как-то вдруг... Неожиданно как-то... Я думал, вы...
— Вы должны остаться во что бы то ни стало.
— Как это?
— Другого выхода нет.
И опять у него разалелись щеки, и нескладен стал, и неприятен. И вышел боком, не сказав больше ни слова.
А потом ты позвала из коридора Наталью Ивановну, и вы говорили с ней тепло и беззаботно, как две женщины, прожившие бок о бок двадцать лет. И она удивилась сначала, а затем все сдерживалась, чтобы не заплакать.
— Простите, — сказала ты наконец, — ту мою выходку.
Вот-вот: там «простите», тут «простите» — сплошное покаяние.
— Изнервничалась я, голубушка Наталья Ивановна. Работа, дела... Конечно, пусть женщины поют. Да и в самом-то деле, не мне же командовать в вашем доме. Да я ведь и люблю, когда они поют.
Теперь Наталья Ивановна уже заплакала не сдерживаясь, и было странно, как она по-детски плачет, вздрагивая всем телом.
— Что это вы... Какой же это, матушка Мария Михайловна, мой дом-то... Зачем же вы так...
Из школы ты шла в каком-то оцепенении. Ты боялась оставаться там одна, ты уже ненавидела это здание. Тебе все казалось, что должно что-то случиться, но что и когда, ты не знала. «Может быть, зайти к нему, — подумала ты. — Как директор я обязана знать, в каких условиях живут учителя. И у него я ни разу не была». Но жгучий стыд тут же смешал все мысли, и ты прошла мимо его дома необычно скорым и нервным шагом.
Опять пели женщины. За окном двигалась весенняя ночь, кромешная и торжественная.
Темнота вспыхивает желтыми искрами. Стучит в висках. Светятся руки и плечи, пальцы перебирают влажную пустоту.
— И это — ты? — ноет в тебе что-то погибающее.
— Я! — с усилием, как будто вырываясь из пут, отзывается другое. — Это — я... Отпусти... Отпусти же...
Опять диалог. Десятый, пятидесятый, сотый — непрерывный. Это теперь обычное. Вот уже и в школе говорят, что ты стала рассеянной. И про другое, кажется, тоже уже говорят. Если бы они знали...