— Вот что! А я все-таки пойду к нему. Сама пойду!
— А эти, у колодца?
— У какого колодца? Ах, это! Боже мой, какое мне дело?
— Есть, видишь ли, колодцы. И ты, как официальное лицо, за то, что отмахиваешься, заплатишь такой ценой...
— Нет колодцев, нет официальных лиц, нет цен — ничего нет. Есть человек и человеческое, я и мое. Вот сейчас пойду, стану перед ним и все скажу. И пусть там думают, что хотят. Пусть! Я хочу определенности, я больше так не могу.
— Определенности... Какой еще определенности? Дура.
— Да ведь сил нету.
— Так и скажи. А то — «определенности». И тут хитришь. Слова дурацкие подбираешь. Когда же ты, наконец, станешь человеком?!
— Вот пойду. Пойду и стану.
— Никуда ты не пойдешь. И никакой тебе определенности не будет. Вызови-ка лучше своего Алексея Семеновича и остынь с ним. И все. И никуда ходить не потребуется.
— Я пойду! Потому что он мне нужен. Нужен. Он. Неужели непонятно? Он — мне — нужен. А потом... Потом мне все равно... Потом он может сгинуть.
— Погоди! Ты говоришь — «определенности». А вдруг он тебя оттолкнет? Вот ведь какая может быть определенность. Куда ты, сумасшедшая старуха!
— Но почему обязательно оттолкнет? Почему старуха? Ложь! Я красива! Да, я еще красива! Где он видел такие руки? А волосы? Вот волосы, а? Таких волос теперь нет ни у одной женщины — метровые! Ведь метровые! Алексей Семенович десятый год во сне видит, он бы их с удовольствием намотал на кулак!
— Пятнадцать лет... пятнадцать лет... Сорок и двадцать пять...
— Нет! Не оттолкнет. Мне многого-то и не нужно. Один только шаг его... чтобы признался... чтобы кивнул: да, там, на этой промокашке — твое имя. И все! Вот тогда посмотрим! Тогда я стану в тысячу раз сильнее его. Один только шаг...
— Пятнадцать лет... пятнадцать лет...
— О-о, это я, я — «печальным снегом занесенный»...
Но вот уже тебе кажется, что ты та девочка, на юге, в доме отдыха, легкая девочка в блестящих острых туфельках, проплывающая в танце; и та, другая, на пароходе, ждущая кого-то в тени вечера, девочка пушистая и резкая, вздрагивающая от каждого близкого слова; и еще та, в подъезде чужого дома, целующая тонкие жесткие губы и льнущая к непроницаемой груди... И потолок взмывает во тьму, и стены разваливаются, и дрожь... Где я? Пить хочется...
— А все-таки ты не пойдешь к нему. И не потому, что красота вянет или отказ страшен, а потому, что нельзя. Вот почему. Ну посуди: ты? к нему?.. Да ты с ума сошла! Ведь это бы значило... Ты себе отдаешь отчет, что бы это значило? Ведь это значило бы — душу заменить. Ты можешь душу заменить, тебя достанет? То есть уже не ты пойдешь, не ты, скажешь и не ты услышишь от него то имя. Не ты — другая, с замененной душой. Только тело твое, а душа другая. Вот какой ценой.
— Пусть. Любой ценой. Пусть, что угодно.
— Не пойдешь.
— Пойду.
— Не...
Май идет. Тихая ночь на дворе. Здесь всегда тихие ночи — зимой, летом. Идет май, а ты — одна...
— Искупить, искупить...
— Что ты, собственно, хочешь искупить, от чего отречься?
— Я не так жила. Не так... совсем...
— Ты перечеркиваешь свою жизнь? Все, чем и как жила, не то? Так, что ли?
— Ничего не хочу знать. Я его люблю, я люблю его. И пойду, все равно пойду. Пусти же!
— Нет.
И тяжкий сон сомкнул твои глаза...
И еще было этой ночью: ты проснулась, потому что опять почудилось, будто рядом ОН, потянулась к нему, но оказалось — пустота. И снова забушевал жар, и душа заныла, как погибающее от засухи поле.
Ты встала и пошла в комнату Натальи Ивановны. Она сидела на кровати, глядя прямо на тебя. На фоне черного ковра белела ее маленькая тщедушная фигурка.
— Наталья Ивановна! Голубушка! — прошептала ты и упала, обняв ее ноги. — Простите меня! За все, за все. Плохо мне, беда... — И уже не стало сил сдерживаться — сердце сразу освободилось и закричало.
— Ну что это вы, матушка Мария Михайловна, — вторила она тебе.
И вы рядом выли, раскрытые друг друг у до конца.
— Погу́бите себя, матушка моя, погу́бите...
— Поздно, Наталья Ивановна, поздно, милая моя...
— А и пускай, и ладно... Бабы мы, Мария Михайловна, ой, бабы, бабы...
— Люди мы...
А потом она уложила тебя на своей кровати, укрыла и сказала, что не надо идти к себе, а лучше остаться здесь и здесь же и поспать, отдохнуть, а она посидит пока рядышком...
О, как поздно ты проснулась! Кто там стучит в окно? Чей это голос? Который час? И почему ты — на кровати Натальи Ивановны? А что это она прилипла к окну?
— Скажите Марии Михайловне, — верещит возбужденный мальчишеский голосок с улицы, — что лед пошел. Вся речка запружена. Мост ночью снесло, а сотниковские на той стороне собрались и никак не переехать. Владимир Иванович уже там.