Выбрать главу

Матвей валил все на Шахрая, потому что именно тот втра©ил его, втолкнул в эту круговерть, повесил ему на шею эту гирю — кол­хоз. Правда, три года назад он, Матвей, кажется, был моложе на добрый десяток лет, совсем был пацаном, и предложение и рекомен­дация Шахрая воспринимались им как знак особого доверия. Он с головой влез в новую работу, в новую свою должность. А Шахрай тоже получил новое назначение, взлетел сразу высоко и круто, от­был в Минск, в столицу. И больше они не виделись. Поначалу пере­званивались, слушали голос друг друга, и голоса их год от года туск­нели, словно расстояние между Минском и Князьбором все время увеличивалось, увеличивалось, пока не достигло некой критической точки и не оборвалось их телефонное приятельство. Матвей продол­жал следить за Шахраем по газетам, но это скорее было подобно сле­жению за тенью, потому что в тех газетных упоминаниях Шахрай как человек расплывался, был отделен от того, каким знал его Матвей, он походил на себя не более, чем туча в небе походит на свою тень на земле. И Шахрай представлялся Матвею и тучей, и тенью одно­временно. Матвею казалось, что он должен раздаться телом, внуши­тельности требовали высокие обязанности его.

Но годы и положение внешне никак не отпечатались на бывшем начальнике Ро-вды, он сумел себя сохранить и здесь, в Минске, та­ким, каким был и на Полесье. И родинка его знаменитая, как след, оставленный пулей от выстрела в упор, родинка, за которую, бреясь, Шахрай каждый раз дрожал, цела и невредима, сидела, как и поло­жено ей, на прежнем месте, судьбой посаженная. Только когда уже Шахрай обнял Матвея и Матвей доверился его объятиям, сам сгреб его в обе руки, почувствовал: не тот уже Олег Викторович. Не тот, хотя и морщин на лице Шахрая, пожалуй, поубавилось, и меньше су­тулился он сейчас, но меньше стало в нем и костей. Их вроде и рань­ше было немного, но они все же ощущались. И не только ощуща­лись, в иные минуты Олег Викторович казался Матвею даже костисто-громоздким, с таким Шахраем и на широкой дороге трудно было разминуться. Матвей, купаясь с ним в речке или парясь в главков­ской баньке, только удивлялся: откуда что бралось в Шахрае, таким разным он мог предстать перед теми, кто его хорошо знал, как он мог казаться внушительным при этих синенько выпирающих костях, при этой своей сутулости, прогонистости, переломить ведь надвое лю­бой может. Теперь же у Шахрая, казалось, вынули и бледные зачат­ки костей, они не прощупывались. И вовсе не безморщинным выгля­дело его лицо вблизи, оно просто обрыхдело, будто слегка присы­панное золой или потянутое сероватой пленкой.

Матвей и порадовался, и пожалел, что заявился к Шахраю, да не на работу, где даже стены призывали его к лаконичности, а ввалил­ся в дом, намекая как бы на некую близость, некие особые отноше­ния, когда можно говорить больше и пространнее, сняв пиджаки. И себя, и Шахрая поставил в неловкое положение, будет вынуждать его к ненужным словам. А что значит для Шахрая какой-то председателишка колхоза, хотя во времена царя Гороха им доводилось хо­дить в одном хомуте, тянуть один воз. Сейчас ведь хомут у него дру­гой, другие пристяжные.

Матвей сознательно обезличивал, принижал себя. За вольностью и какой-то даже развязностью укрывались и смущение, и горечь. Он знал себе цену, знал силу свою и Шахраю цену знал: как ни взлетел тот, но просто так от него, от Матвея, не смог бы отмахнуться. Если бы на то пошло, Матвей не постеснялся бы и грохнуть по столу ку­лаком.

Он терзался, идти или не идти к Шахраю, всю дорогу, хотя, со­бираясь в эту дорогу, уже знал: не к кому ему больше идти в Мин­ске. Был, правда, в городе и еще один дорогой ему человек. Но к ней, к этому человеку, он поклялся себе показаться на глаза только перед смертью. И в автобусе в полудреме ему грезилось, что та последняя, завершающая все минута уже наступила и он сразу же кинется по адресу, прописанному раскаленными буквами в его памяти. Но, сойдя с автобуса, Матвей, ни минуты не раздумывая, пошагал к Шахраю. Не признаваясь себе, он все время надеялся на чудо, на то, что все происшедшее с ним — сон, наваждение. Ему казалось, что все эти три года он не жил, барахтался в теплой сонной воде и сейчас достаточ­но выйти из этой воды, ступить на берег, на прохладный и жесткий песок, и наваждение сгинет.