Выбрать главу

Ленинградская «вторая культура» создала целую галерею героев, психологическое и биографическое разнообразие которых только оттеняло их концептуальное единство. Этот герой, казалось бы, более всего напоминал «лишнего человека» или романтического героя аристократической литературы XIX века. Разве что оппозиция «гений — толпа» интерпретировалась как оппозиция «свободный художник — советская власть». Как и «лишний человек», маргинальный герой нонконформистской прозы принципиально бездействовал, то есть просто жил, презирая свое окружение, не понимающее и не принимающее его. Однако формой противостояния и одновременно различения между ним и обывательской советской средой становилась персонификация той или иной репрессированной официальной культурой системы асоциального, нецеремониального поведения. Среди наиболее резко отвергаемых советской культурой форм сознания в первом ряду, помимо, естественно, антисоветскости, то есть идеологической оппозиционности, находились религиозность (церковность), сексуальность, различные виды демонстративной анормальности. Однако то, что отвергалось, репрессировалось официозной культурой, тут же превращалось в механизм накопления энергии противостояния. Именно поэтому, если говорить на языке того времени, «сексуха, чернуха и антисоветуха» представляли собой наиболее распространенные зоны легитимного в нонконформистской прозе.

Однако стратегия, построенная на жесткой идеологической контрастности, очень быстро приводила к выходу за пределы поля «второй культуры» — в эмиграцию или в тюрьму; «вторая культура» представляла собой реализацию идеи выживания в чуждом социальном пространстве, и ее ценность возрастала с ростом числа адептов. В сборнике несколько вещей, в которых присутствуют элементы идеологической контрастности, но в редуцированной форме. Так, «Путешествие в Кашгар» Беллы Улановской представляет собой ироническую версию «жития» советской «святой», где образ героини с говорящим именем Татьяна Левина, о которой якобы «все знают», проступает на фоне нескольких пересекающихся планов импрессионистических авторских отступлений, описаний школьной юности героини и ее окружения и советской оккупации некоей азиатской провинции. А это, в свою очередь, позволяет узнаваемые идеологические константы — мысли о «мальчике из Уржума» (Кирове), «зверства американских империалистов в Корее», неканоническое и снисходительное упоминание о «матери Зои и Шуры» (очевидно, Зои и Шуры Космодемьянских) использовать как объекты символического вытеснения и подавления.

Пример иронической автобиографии представляет собой рассказ Владимира Алексеева «Хроника детства Владимира Кузанова». Его отчетливая дегероизация церемониальных составляющих советской биографии предвосхищает постперестроечные повествования об армии, жизни отставных военных и поселковом быте. Похожий механизм присвоения власти советского церемониала использует Александр Петряков в рассказе «Перед балом», апеллирующий и к Достоевскому (рассказ «Бобок»), и к традиции европейской антиутопии.