Мэри свернула чулки со вздохом сожаления; увы, они не требовали штопки. Она была на той стадии любви, когда стремилась делать женскую работу для Стивен. Но вся одежда Стивен была, к сожалению, опрятной; Мэри подумала, что ей, должно быть, очень хорошо служат, и это было правдой — слуги ей служили, как служат некоторым мужчинам, с большой деликатностью и заботой.
И вот Стивен заполняла свой портсигар из большого ящика, обосновавшегося на ее туалетном столике; потом застегивала золотые часы на запястье; смахивала пыль с пиджака; хмурилась, глядя на себя в зеркало, поправляя свой незапятнанный галстук. Мэри видела, как она все это делает раньше, много раз, но сегодня почему-то все было иным, ведь сегодня они были вместе в их собственном доме, и все эти интимные мелочи казались дороже, чем в Оротаве. Эта спальня могла принадлежать только Стивен; большая, просторная комната, очень просто убранная — белые стены, старый дуб и широкий кирпичный очаг, в котором горели крупные добрые поленья. Кровать могла принадлежать только Стивен; она была тяжелой и довольно суровой в оформлении. У нее был серьезный вид, какой иногда Мэри замечала у Стивен, и она была накрыта покрывалом из старинной синей парчи, а в остальном была чуждой прикрас. Стулья могли принадлежать только Стивен; несколько сдержанные, не располагающие к тому, чтобы нежиться на них. Туалетный столик тоже мог принадлежать только ей, с высоким серебряным зеркалом и щетками из слоновой кости. И все это приобретало некую жизнь, почерпнутую от владелицы, до того, что они, казалось, думали о Стивен, безмолвно, что делало их мысли более настойчивыми, и эти мысли обретали силу, и мешались с мыслями Мэри, так, что она услышала, как вскрикнула: «Стивен!» — почти в слезах, от радости, которую она чувствовала от этого имени.
И Стивен ответила ей: «Мэри!»
Они стояли, замерев, внезапно став молчаливыми. И каждая из них чувствовала некоторый страх, ведь осознание огромной взаимной любви может иногда быть таким оглушительным, что даже самые храбрые сердца чувствуют страх. И, хотя они не могли выразить это в словах, не могли объяснить ни себе, ни друг другу, в эту минуту казалось, что они находились за пределами бурного потока земной страсти; они глядели прямо в глаза любви, которая изменилась — любви, ставшей совершенной, бесплотной.
Но эта минута прошла, и они прижались друг к другу…
Весна, которую они оставили за спиной в Оротаве, нагнала их довольно скоро, и вот она уже мягко веяла среди старых улочек их квартала — улица Сены, улица Святых Отцов, улица Бонапарта и их собственная улица Жакоб. И кто может устоять перед первыми весенними днями в Париже? Ярче обычного выглядели промежутки неба, которые показывались между рядами высоких домов с плоскими крышами. С Моста Искусств можно было увидеть реку — широкую, благодарную солнечную улыбку; а за улицей Пти-Шан весна прогуливалась по пассажу Шуазель, бросая золотые лучи на его грязную стеклянную крышу — крышу, похожую на позвоночник какого-нибудь доисторического монстра.
По всему Булонскому лесу завязывались почки — настоящее буйство роста и зелени. Миниатюрный водопад возвышал свой голос, пытаясь реветь, как Ниагара. Птицы пели. Собаки лаяли, тявкали или рявкали, сообразно своим размерам и вкусам своих хозяев. Дети появились на Елисейских полях с яркими воздушными шарами, что все время пытались улететь и при малейшей возможности улетали. В саду Тюильри мальчики с загорелыми ногами и в невинных носочках арендовали игрушечные кораблики у человека, который обеспечивал Bateaux de Location[76]. Фонтаны вздымали в воздух облака водяной пыли, и для забавы иногда играли радугой; тогда Триумфальная арка виднелась сквозь еще одну арку, даже более триумфальную, благодаря солнцу. А старенькая дама в киоске, которая продавала bocks[77] смородинового сиропа и лимонада, а также простенькую еду, вроде бриошей и круассанов — она в одно памятное воскресенье появилась в новой шляпке с оборками и в тонкой шерстяной шали. Она улыбалась до ушей, несмотря на то, что у нее не осталось зубов, ведь об этом она помнила лишь зимой, когда от восточного ветра страдали ее беззубые десны.
Под тихими серыми крыльями «Мадлен» прилавки с цветами сияли во всей Божьей славе — анемоны, желтые и белые нарциссы, тюльпаны; мимоза, оставлявшая золотую пыль на пальцах, скромная белая сирень со слабым запахом, которую доставляли на поезде с Ривьеры. Еще там были гиацинты, розовые, красные и синие, и много крепких азалиевых деревец.