Он не успел закончить — боковая дверь в столовую открылась, и в нее заглянула пожилая полуодетая женщина. Переступив порог, она смутилась, на секунду остановилась в нерешительности и попятилась назад. Ее можно было принять за служанку или бедную родственницу. Вслед за ней дверь снова приоткрылась, и из-за плеча пожилой женщины выглянуло чье-то красивое лицо, но тут же испуганно скрылось за дверью.
— Что вы, нянюшка? — обратился к ней Дежери. — Случилось что-нибудь?
— Нет, барин. Только вот о вас все беспокоились… час ведь поздний. А вас все нет да нет. Дай, думаю…
— Ступайте к себе, нянюшка, и ложитесь-ка спать!
Когда дверь за ней закрылась, Дежери кивнул ей вслед:
— Няня моя, кормилица. Вскормила, вынянчила, вырастила. Свою родную мать я не помню. В пору моего младенчества няня была совсем молоденькой батрачкой. С тех пор и живет при мне. — После минутного колебания он добавил: — Та, вторая, — ее дочь…
Затем Дежери продолжал:
— Так вот, я не желаю возврата к прошлому, к прежним порядкам. Но все же доброе старое время было чем-то по-своему привлекательным. Был культ семьи. Семья была емким понятием. Я имею в виду не только нашу семью. Каждая дворянская усадьба объединяла вокруг себя множество людей в одно семейство с многочисленными чадами и домочадцами. Не перебивай: я догадываюсь, что ты хочешь сказать, — повернулся он к Беле Сане. — Но учти, что не всякий отец проявляет доброту к своим детям. Бывают и очень плохие отцы — самодуры. Что может быть приятнее такого бремени, как забота о своих детях! Вот где по-настоящему выявляются подлинные достоинства человека. Не причинять никому зла только в силу существующих юридических норм-запретов — это еще не заслуга. В человеке должна быть внутренняя доброта и порядочность как потребность.
— Все это хорошо, — вмешался в разговор Сана, — но ведь подобным образом живут избранные, пользующиеся всеми благами. А как же быть с судьбами многих тысяч людей, которые этих благ не имеют?
Дежери, похоже, не слушал, о чем говорил его собеседник, и, как бы очнувшись, неопределенно кивнул головой:
— Возможно, ты прав. Но только я смотрю на все это по-другому…
Выпили изрядно, и гостям очень хотелось домой. Скоро забрезжит рассвет, а путь к дамбе не близкий. Балог и Бела Сана попеременно вскакивали из-за стола, порываясь распрощаться с хозяином, но тот всякий раз их усаживал.
— И слышать не хочу! Бросьте шутить! До утра еще ой как далеко! Я вас сам доставлю!
Казалось, все, о чем говорил Дежери до сих пор, было рассчитано только на то, чтобы проторить дорогу к чему-то самому важному, чего он пока не сказал. Немало неприятных минут доставило гостям это томительное ожидание. Они очутились в положении цыган-музыкантов, которых притащил к себе в барские хоромы подгулявший кутила, и беднягам приходится выжидать момент, когда барин развеселится вовсю, а уж тогда знай исполняй все его прихоти.
— Ну, Ласло, дольше оставаться мы уже не можем! — сказал Балог раздраженно, едва сдерживаясь. — В крайнем случае я и пешком доберусь.
— Ладно, так и быть! Выпьем на посошок!
Голос Дежери вдруг стал жалостливым, как у ребенка, который боится, что его оставят дома одного.
— Неуютно у меня, неустроенно. Всегда так бывает, когда в доме нет хозяйки. Я закоренелый старый холостяк, бобыль бобылем, а все никак… Сколько тебе лет? — вдруг спросил он Балога.
— Тридцать.
— А мне уже тридцать пять стукнуло. До сих пор я и думать не решался о женитьбе. Живешь в одиночестве, и все тебе вокруг кажется унылым, невыносимо безотрадным. Даже летом и то в озноб бросает. И все же никак не мог я на женитьбу отважиться. Опасался чего-то. Понимаете ли, моя усадьба с уединенным домом — своеобразный островок, моя неприступная твердыня. Я ее надежно укрепил. И вдруг все может рухнуть. Как бы и на меня всеобщая разруха не навлекла беды, не привела к разорению. Я тревожусь не за свое родовое имение. Другое меня тревожит. Трудно это объяснить, но… подобное же смятение охватило меня, когда в сорок девятом мы узнали, что потерпели поражение и пришлось спасаться бегством. А я был тогда совсем юнец. С того времени немало лет прошло, а все кажется, будто скитаюсь я по белу свету как неприкаянный… А имеет ли право неприкаянная душа заставлять еще кого-то делить с собой незавидную участь? Разве я не прав?