— Руки у меня почернели аж по самые плечи. Врачи говорили: надо отрезать, а то помрешь… Но я не дался: какой же я работник без рук? — со смущенной улыбкой признавался отец. — И вот ничего, целы остались
Он положил на стол два тяжелых кулака, затем разжал их и пошевелил длинными, желтоватыми от махорки пальцами. Мужики за столом качали головами, гремели вилками и стаканами. Мама в белом платочке беззвучно плакала, улыбалась сквозь слезы и поминутно выбегала на кухню, чтобы принести то горячей картошки, то зеленого луку, то еще что-нибудь из съестного. А я во все глаза смотрел на отца и никак не мог представить его себе без рук.
Гости у нас засиделись далеко за полночь. Как расходились, я не помню: уснул на коленях у отца, прижавшись щекой к его теплой шершавой ладони.
На следующее утро отец подозвал меня к себе, развязал свой походный вещмешок и вынул оттуда небольшую дощечку с дырочками с одной стороны. Плоские бока дощечки были обиты блестящими железными полосками.
— Это тебе, — сказал отец, — играй.
Я повертел дощечку в руках, прикидывая, куда бы ее можно было приспособить в своих играх, но ничего придумать сразу не мог. Отец засмеялся, взял у меня дощечку и стал дуть в дырочки. И дощечка ожила: из нее вдруг посыпались, как звонкие шарики, мелодичные, певучие звуки.
— Это губная гармошка, — объяснил мне отец. — В Германии на таких не только ребятишки, но и большие играют.
И я снова взял отцовский подарок уже с большим благоговением. Ведь такого еще не было ни у кого из ребят во всей Ключевке!
— Ну, а теперь пойдем посмотрим наше хозяйство, пока мама завтрак готовит.
И мы пошли с отцом по двору. Он то тут, то там замечал непорядок, и в руках его оказывался молоток с гвоздями, или топор, или пила-ножовка. В то утро он наточил пилу, поправил дверь в сенцах, которая висела на одной петле, вытесал и положил сушить на солнышко новое топорище, заделал хворостом дыру в палисаднике, куда раньше беспрепятственно лазили куры, расколол на тонкие поленья два суковатых чурбака, валявшиеся во дворе с незапамятных времен, вставил в окно вместо фанерки новое стекло. Я, конечно, вертелся рядом и все не мог насмотреться на отцовские руки, которые то с одного-двух ударов забивали по самую шляпку гвоздь, то ловко затесывали осиновый кол и от него брызгами разлетались щепки, то ерошили волосы на моей голове…
Мне хотелось чем-нибудь помочь отцу, и он дал мне два гнутых гвоздя:
— Ну-ка, распрями их…
— Сейчас, пап.
Я положил гвоздь на камень, долго стучал по нему молотком, но гвоздь вертелся, выскальзывал, и я в конце концов угодил себе по пальцу. От боли хотелось зареветь, но надо мной склонилось похожее на солнышко отцовское лицо с рыжими усами, и я сдержался.
— Больно? Крепись, солдату плакать не положено, — ласково говорил он. — А ты ведь будущий солдат.
— Я крепился, но предательские слезы сами бежали по щекам, и отец вытирал их мне горячими от работы ладонями.
— Знаешь, что всего важнее для солдата? — спрашивал он.
— Что-о?
— Котелок. Причем, такой, который хорошо варит… А если у солдата котелок не варит, то он не солдат, а одно название. Смекаешь? — улыбнулся отец.
Я тоже улыбнулся, хотя не сразу понял, о каком котелке идет речь. А отец показал мне, как лучше расправиться с гвоздем: надо положить его горбом кверху, прижать за кончик, стукнуть два-три раза молотком — и вся недолга. Со вторым гвоздем я справился самостоятельно. Это мне так понравилось, что я разыскал еще несколько гнутых гвоздей и их выпрямил. Потом мы вместе с отцом сколачивали ими скворечник.
…А губная гармошка, привезенная из далекой Германии, уже мало интересовала меня.
СПИЧКА ВЕЛИЧИНОЙ С ПОЛЕНО