— Трудно ли, — спрашиваю, — разбойником быть?
— Кабы можно было петь без помехи, — отвечает, — так не трудно было б. Давай, — говорит, — споем, только тихонько!
И запел. Глаза у него серые, с голубизной, взглянет строго — что ножом пронзит, но стоит ему запеть, мягкими становятся они да ласковыми, аж светятся.
— Эдак шепотом петь, — говорит, — все равно что возле красивой бабы со связанными руками лежать.
С теми словами встал он и в лесу исчез.
В село я не пошел, а что он мне велел с колокольцами сделать, то сделал. Звенят два колокольца вместе, как было у нас уговорено — мол, тишь да благодать, но Али больше не показывался. Слух разнесся, что ушел он через границу и что убили его где-то на греческой стороне.
Разбойник ведь такой-разэтакий, а стало мне, правду сказать, горько, привязал я басовитый колоколец толстому барану на шею, брюхо ему крапивой настегал и пустил. Тот как припустит, от колокольца гул пошел: у-у-у-у! На одной вершине — у-у-у, на другой — у-у-у, по полям и лугам, чащобам и ущельям, вверху и внизу день-деньской гул идет, как от церковного колокола, и поняли горы и долы, что нету больше Ибряма-Али. (Ибрям — разбойничье его имя было, но иногда его обоими именами звали.)
Много мне бед после того претерпеть пришлось: в переворот двадцать третьего года[1] дала нам полиция жару, и мне намяли бока, а потом кризис навалился, овечья шкура дороже ягненка стоить стала! Бросил я овец, купил двух мулов и начал извозом на жизнь добывать. С гор доски пиленые везу, в горы — соль, керосин.
Как-то в субботний день подъезжаю я к Станимакской станции за товаром. «Аккурат, — думаю, — и на поезд гляну, ребятишкам потом расскажу, что это за штука такая — поезд». Подкатывает поезд к станции, выходят из него щеголихи разные в шляпах, фу-ты, ну-ты! Я аж рот разинул, гляжу и вдруг чувствую, кто-то мне на плечо руку кладет. Оборачиваюсь — усач какой-то с сизыми глазами, на голове каракулевая шапка с красным верхом. У меня враз ноги подкосились.
— Тихо! — говорит он. — Чего тебе тут надо, на этой станции?
— За товаром приехал.
— В самый раз! Поворачивай своих мулов, поехали!
Штаны, правда, на нем нашенские, настоящие, без обмана. В лицо гляжу — он самый! Ибрям-Али!
Как выехали мы за город, спросил я:
— С того света, что ль, ворочаешься?
— Ты что? Погоняй давай, дальше отъедем — расскажу.
— Куда ехать-то?
— В Чепелли…
В наше село, стало быть. Екнуло у меня сердце.
— А не узнают тебя там?
— Постой, — говорит, — минуту, не оборачивайся!
Слез он с мула. Чуть погодя повертываюсь я поглядеть и вижу — кого бы ты думал? Молодца чернобородого в соломенной шляпе. Стоит от меня в двух шагах. «Ах, ты, мать родная, — думаю, — это что ж за чудеса такие, откуда он взялся?»
— Ты кто же будешь?
— Ибрям!
Как выговорил он «Ибрям», засмеялся, и тут понял я, что это Али. А как он бороду с себя снял, я уж и вовсе уверился. Почем мне знать было, что бывают на свете покупные бороды?
— В таком обличье, — говорю, — не только в Чепелли, даже в Пашмакли, в полицейское управление ехать можно, с приставом кофе распивать, никому не раскумекать, кто ты и что ты!
Сунул он бороду в переметную суму и, только как подъезжать стали к Чепелли, опять прицепил. А пока ехали, рассказывал он мне, что прикатил из Адрианополя по железной дороге. Перед тем он в Греции был, оттуда уже в Турцию перебрался. И все дорогой твердил:
— До чего ж ты кстати на станции оказался! За таким, — говорит, — я делом приехал, что мне беспременно верный человек требуется.
— Смотри, — говорю ему, — кровь проливать я не хочу.
— Мне от тебя одно нужно, — говорит Али. — Привезешь меня в село и, ежели кто спросит, отвечай, что я старший пастух у Стойчоолу, из Шумнатицы. Хромый я, вот ты меня и подвез. А дело у меня тут недолгое и бескровное.
— Домой ко мне поедем?
— Нет! Домой родных возят да друзей. Оставишь меня на постоялом дворе.
Как проезжаем мы мимо буков, он лист сорвет, жует и приговаривает:
— В родном краю листок с дерева вкуснее жареного барашка! В Анатолии листьев таких нету, а вода у них, уж прости, хуже помоев.
Чешму увидит, останавливается!