Выбрать главу

- Грубых нарушений в полку нет. ЧП тоже.

А дело здесь было скорей всего не в этом. Сложная боевая работа, большая ответственность постоянно мобилизовали людей. Напряжение, в котором мы жили последние месяцы, обеспечивало внутреннюю собранность, высокую дисциплинированность человека без воздействия со стороны. Но сейчас ситуация изменилась. Война близилась к концу. Все мы чувствовали первое, но уже ощутимое дыхание мира. И то боевое напряжение, которое многократно увеличивает волевые и физические возможности личности, начинало спадать.

Раньше каждый из нас хотя и надеялся дожить до конца войны, но не исключал и возможности собственной гибели. Второе причем считалось более вероятным. Сейчас этот психологический настрой начал меняться с каждым днем все быстрее. Люди острее чувствовали жизнь, ощущали ее непреходящие радости. Сейчас летчики, глядя в небо, видели в нем не только облачность, в которой может прятаться враг, а просто белые апрельские барашки облаков, не только слепящие лучи солнца, со стороны которого любит нападать противник, а просто ласковое весеннее тепло.

И очень хорошо, что загрубевшие в сражениях, суровые люди возвращались, пусть еще только в помыслах, по возвращались к долгожданной мирной жизни. Однако война еще продолжалась. И предстояли бои. А в бою, в любом бою - в начале войны или в конце - борьба идет не на жизнь, а на смерть...

Я уверен: в бою никто не дрогнет и будет сражаться так, как нужно. Для войны до самого последнего ее выстрела сил хватит у каждого. Но если вечером здесь, на далекой от Родины чужой земле, такой же пьянящий весенний воздух, как дома, и так же в сиреневых сумерках белеют вишневые сады, и если не через две недели, то через два месяца войне конец - ты ощущаешь себя счастливейшим человеком. И если на фронте затишье и боевых вылетов завтра не ожидается, хотя ты с радостью пойдешь в воздух, сегодня ты чувствуешь себя свободным от всех забот.

И вот это, на мой взгляд, сейчас самое опасное. Человек расслабляется, утрачивает ту самую внутреннюю собранность, которая, как пружина в нужный момент, не только бросает его в кабину самолета, поднимает в воздух, но и удерживает на земле от многих вполне допустимых и даже естественных в мирное, но в военное время исключенных из жизни действий и поступков...

Все это я и пытался объяснить Ивану Федоровичу. Он понял мои опасения и согласился, что ему как политработнику, партийному бюро полка, парторганизациям подразделений, всем коммунистам нужно продумать и, главное, стабильно вести работу по поддержанию вот этой внутренней - мобилизующей готовности людей.

Мы подошли к приземистому зданию какого-то бывшего учреждения, где в маленьких комнатках разместились летчики.

- А ведь действительно весна, Василий Михайлович, - остановился Кузьмичев, - действительно хочется забыть о войне.

На аэродромах, даже на фронтовых, когда кончился летный день, нет налета вражеских самолетов, тишина бывает часто. Но вот такой, как эта, я давно не слышал. Прав писатель, который говорил, что настоящую тишину можно только услышать. Да, под Курском была точно такая же ночь - прозрачная, звездная. Если бы не островерхие крыши, характерные для немецких городков, и облитый лунным светом шпиль кирхи, можно подумать, что мы где-нибудь на Волге или на Днепре.

Но вот на западе, там, где между нашими и немецкими войсками течет Нейсе, взметнулось несколько ракет. По небу зашарил луч прожектора. Появились красные вспышки - разрывы зенитных снарядов. Ночной разведчик возвращался с задания. Засекли. Через несколько минут над нами тяжело прогудели моторы бомбардировщика - цел...

Мы подошли к двери общежития - подозрительно тихо. Обычно в это время в комнатах, хотя и был отбой, раздавались смех, песни, разговоры, а сегодня тишина.

Об этом же подумал и Кузьмичев.

- Что-то рано сегодня наши ребята угомонились, А завтра полетов не ожидается. Только разведка. Посмотрим?

Заходим в одну комнату, во вторую...

- Вот тебе и ЧП, которых не было в полку, - растерянно проговорил Кузьмичев.

Пропала почти половина летного состава полка! Чего только не подумаешь - поздняя ночь, вражеская территория, диверсия... Я приказал объявить тревогу.

Через несколько минут полк был построен. Нет многих летчиков, офицеров-техников. Рядовой и сержантский состав весь на месте - приказал отвести в казарму и дать отбой. Офицеры стоят. Проходит десять минут, пятнадцать. Позади строя тенью прошмыгнула фигура. Вторая. Еще несколько человек. Прошу выйти перед строем. Спрашиваю, где были. Неопределенный жест: "Там..."

Кузьмичев не сдержался первым:

- Вы понимаете, что делаете? "Там"!.. А если сейчас команда "По самолетам"?!

Кто-то пытается оправдаться:

- Ночь, товарищ майор, мы же не ночники.

Тут уже выдержка покидает и меня. В жизни так свирепо не бранился. Наконец выясняется, что еще днем некоторые инициативные товарищи, узнав о прибытии банно-прачечного отряда, который состоит сплошь из девчат, договорились о встрече. Решили устроить что-то вроде вечера с танцами.

Через полчаса перед строем, за исключением нескольких человек, стояли все. Стояли, виновато опустив головы. Злость, а главное опасения, что случилось нечто непоправимое, у меня прошли. Я смотрел на этих двадцатилетних ребят и думал о том, что они, в сущности, не виноваты. Ведь им, молодым, сильным, не довелось в своей жизни коснуться рукой девичьего плеча, нецелованными застала их война и взяла в свои беспощадные объятия. Не виноваты они в том, что над землей буйствует весна, а рядом так таинственно и притягательно смеются наши советские девчата, которые тоже молоды и которых война тоже лишила радости первой любви, первых робких поцелуев, преданных взглядов того единственного, незабываемого...

Но понимал я и другое. Если простить их сейчас, то не завтра, так через неделю-другую кто-то не выдержит и снова сдастся всепоглощающей силе жизни. Беспокоила меня не только забота о боеготовности, это было, конечно, главное. Подумал я о том, что встречи эти, нечаянно подаренные войной, могут привести к скоропалительной любви, вызванной все той же жаждой жизни. Могут сделать их несчастными, обманутыми, особенно девчат, когда та же война оторвет их друг от друга и разбросает по своим бесчисленным дорогам. Хуже того, убьет кого-то на этих дорогах...

Прибежали наконец и остальные. Стараясь держаться как можно строже, не глядя на "самовольщиков", чтобы не рассмеяться над их совсем по-детски растерянно-виноватыми физиономиями, я объявил решение:

- Под суд военного трибунала я не отдаю вас не потому, что мне жалко калечить вашу жизнь. Жалеть вас не за что. Кстати, сделать это никогда не поздно... Мне жалко полк. Тех, - я показал на строй, - кому завтра идти в бой, воевать и умирать не только за себя, но и за вас, которые предали их... И вам, - я прошелся мимо неровного строя провинившихся, - вам я Даже не буду объявлять взыскания. Ибо никакое взыскание, кроме, повторяю, трибунала, не может стать мерой наказания за содеянное... Все. Разойдись, отбой!

Я понимал, что, обвиняя в предательстве молодых ребят, я больно раню их самолюбие. Жестоко. Но иначе нельзя.

В этот вечер, верней, уже ночь мы еще долго говорили с Кузьмичевым, обсудили многие детали усиления контроля за людьми, повышения ответственности коммунистов и комсомольцев не только за свое поведение, но и за поведение товарищей.

Встал вопрос и другого порядка: докладывать или нет командиру дивизии? Баранчук может прийти в ярость - уж тогда не поздоровится нам с Иваном Федоровичем. Скрыть случай самовольной отлучки легко. Объявление тревоги можно объяснить обычной тренировкой, проверкой боеготовности. Но ЧП есть ЧП. Главное, что такой случай может произойти не только в нашем полку. И если проморгали мы, а свою вину мы с Кузьмичевым признали сразу, то подобное могут допустить и другие командиры. На удивление, генерал Баранчук встретил наш доклад спокойно. Только спросил:

- Сами-то вы поняли?..