Выбрать главу

— Что?! — Ардатов быстро сверху вниз и снизу вверх осмотрел Белоконя. — Ты понимаешь, что говоришь? Я приказываю! Это — приказ!

Щеголев локтем оттер Ардатова, сделал шаг-прыжок, так что его лицо было в каких-то сантиметрах от лица Белоконя.

— Ты — новобранец? — жестко сказал он. — Повторить приказ! — Рука Щеголева привычно коснулась кобуры и большой и указательный палец зажали и дернули застежку.

Через плечо Щеголева Ардатов видел, как сузились глаза Белоконя, как сжался рот, как по щекам, лбу, шее пошли багровые пятна.

— Да ты, старший лей… — начал было Белоконь, но Щеголев крикнул:

— Повторить приказ! За шкуру трясешься!

— А! — тоже крикнул Белоконь, стал на колени, бросил на дно траншеи свой шмайсер, рывком расстегнул ремень, выдернул из-за ремня два чехла по три магазина в каждом к шмайсеру, рывком же расстегнул ремень, сдернул с него обе гранатные сумки, толкнул под сапоги Щеголева один чехол с магазинами и обе сумки с гранатами, запоясался, схватив в одну руку шмайсер, а в другую чехол с магазинами, и выскочил.

— Шкуру?! Шкуру?! — хрипел он. — Эх, старший лейтенант… Это… — Он высморкался, отвернувшись, вытер обшлагом гимнастерки, отвернувшись же, глаза, нос и рот и ткнул стволом в гранатные сумки.

— На память! На вечную память! О Сережке Белоконе! Есть доставить донесение! Есть доставить! Пока! И — пламенный привет!

Опять ударили немецкие минометы, разрывая ломились плотно по обе стороны траншеи, а некоторые мины рвались и в ней и в ходах сообщения, и приказывать сейчас Белоконю пройти в тыл, то есть ползти, было бессмысленно — много ли бы смог проползти Белоконь через эти взрывы? Осколки мин секли полынь, ковыль, и Ардатов, думая «Только бы не перебили провод, только бы не выбили у меня связь», схватил Белоконя за ремень, дернул вниз, потому что Белоконь, лишь нагнувшись чуть ниже краев траншеи, ждал минуту, вот-вот должен был вылезти на бруствер и то ли, рискуя получить пулю, сделать во весь дух рывок от траншеи, то ли, полагаясь на свое солдатское счастье, сразу от нее поползти.

— Сядь! Отставить! Сядь, тебе говорят!

— Я что? Я насчет шкуры… — засопел, уткнувшись лбом в стенку, Белоконь. — Я ведь поляк — мой прадед был поляк, так мне говорила бабка, и чтобы поляк трясся о своей шкуре…

— Помолчи! — оборвал его Ардатов. — У, козел упрямый!.. Ще польска не сгинела?

— Не! Не! — радостно затряс головой Белоконь.

Стало прохладней, откуда-то с севера, где тучи в небо были плотней, принесся ветерок, он обдувал лицо, шевелил полынь и пахнул дождиком. Быстро отмахиваясь крыльями, стремительной, плотной кучкой, пролетела вбок стая ласточек, и то ли что-то сигналя ей с земли, то ли просто так, тенькнула какая-то пичуга и вдруг, стремительно взлетев, чиркнула светлым тельцем по горизонту.

А солнце как заталкивалось за него. Заталкивалось, а не залезало, как будто не хотело опускаться за землю, как будто кто-то его задергивал туда. Оно было огромное, круглое, и от того, что чуть дергалось и все увеличивалось, казалось, что оно летит в Ардатова, летит из немыслимой дали, словно чудовищное ядро, пущенное самим злом, чтобы разнести его и тех, кто остался с ним жив, в клочья.

«Но и в океане, в вечной тьме, куда оно не пробивается, тоже есть зло», — подумал Ардатов.

Прямо на глазах солнце становилось все огромней, теряло накал, багровело, переходя к краям в малиновый цвет и делая малиновым пространство вокруг себя, и, коснувшись земли, вдруг сплюснулось в заметный овал, и Ардатов не мог не сказать себе:

«Ишь, как не хочет! Не упирайся же! Скорей, давай скорей! Нам нужна ночь!»

«Ну вот, — подумал он, все наблюдая, как солнце, все-таки втискиваясь за землю, отсекалось ее чертой по все большему сегменту. — Ну вот, считай, что сегодня продержались. Еще сколько-то минут…»

— Приготовиться к движению! — приказал он. — Всех ко мне!

Пока передавали его слова, он слушал, как их повторяют по цепи, но онс быстро оборвались, цепь была очень короткой.

— Это ваша? — протянул ему его полевую сумку какой-то молоденький красноармеец. За день он видел его несколько раз, но фамилию не знал. Чем-то — худобой ли, тонкой мальчишеской шеей, голосом ли, а может, такой же юношеской застенчивостью, красноармеец напомнил ему Чеснокова. И он, он чуть было не позвал: «Чесноков!», — но вовремя вспомнил. Ему кольнуло в сердце, он откашлялся, чтобы не вздыхать, здесь было не до скорби, скорбеть о всех них должны были потом, здесь надо было опять действовать. За годы войны он потерял не одного такого Чеснокова, и он знал, что будет снова их терять.

Он знал, что они будут приходить и приходить к нему из десятых классов или, недоучившись, из заводских цехов городов, из деревень и деревенек, все они будут дороги ему, эти тонкошеие, честные, отчаянные мальчишки, и он будет все время их терять и терять. Одного там, другого здесь, третьего еще где-то, завтра, послезавтра, через месяц, через год, особенно, когда все они начнут наступать. Ведь, наступая, надо, по «БУПу»[12], иметь над обороняющимся тройное превосходство, потому что наступающий несет тройные потери. А наступать ведь надо было далеко — две тысячи верст. И, зная это, он сжал давно свое сердце и не позволял ему скорбеть, даже теряя таких как Чесноков, Рюмин, как старик Старобельский, Талич и всех и всех других. Он подумал, что завтра, даже еще сегодня он может потерять и Белоконя, и Щеголева, и Надю…

Он сунул в сумку блокнот Рюмина и застегнул ее.

— Как фамилия?

— Федоров. Валентин Федоров. Я ее поднял, думал, забудете. Ее совсем затоптали, — объяснял, отступая, Федоров. — Я подумал…

— Пройди, — приказал он ему. — И ты, и ты, — добавил он еще двум красноармейцам. — Пройдите всю траншею. Соберите оружие. Что не унесем, испортить. Быстро!

— Надо распределить раненых, — сказала Софья Павловна. — Тяжелых шесть, безнадежных два. В том число и немец. Они не транспортабельны, но…

— Да, — согласился он. — Унесем. Лишь бы не стонали. Как вы? Дойдете? Главное — первые метров триста, потом можно медленней? До телеги. Если в нее впрячься? Может, лучше, чем нести? Хотя, скрипеть будет на всю степь.

— Не будет. Ее позавчера мазали. Так что… Ах, капитан, капитан! — сказала майорша другим тоном. — Если бы не вы…

— Бросьте! — отмахнулся он. — Если сейчас сунутся, всего взвод…

— Что ж, тут и умрем! — сказала майорша. — Пусть на плащ-палатках навяжут узлы — на каждом углу. Так легче, не скользит рука. Как насчет закурить? Нет? Что ж, попрошу у красноармейцев.

— А я вот не хочу, — возразил ей Ардатов. — Не хочу тут… Как Ширмер? Неужели умрет? Неужели ничего нельзя сделать? Нужно, чтобы он жил!

Софье Павловне была непонятна его заинтересованность в этом раненом немце, она небрежно ответила:

— Он уже почти умер. Сонная артерия, это, знаете ли…

Солнце, срезавшись до диаметра, как будто уже не в силах сопротивляться тому, кто задергивал его за землю, все усекалось, уменьшалось и темнело, темнело, как если бы его невидимая часть попадала в холод и от этого оно все остывало. Сумерки густели, но солнце еще освещало облака, свет от них отбивался вниз, и какое-то короткое время — всего минуты — все цвета в степи виделись четче — полынь желтей, суше, танки зеленей, а маскировочные песочные пятна на них — ядовитей, выброшенная из воронок земля и обожженная взрывами трава черней, а убитые — неподвижней.

С неба капнуло. Ардатов поднял голову к нему, помечтал:

«Хорошо бы дождик, хорошо бы, но вряд ли!»

Те черные облака, с которых падали редкие капли, не могли дать дождя, они казались темными лишь потому, что были ниже, и свет от спрятавшегося солнца проходил над ними, к более верхним слоям, отчего там облака еще на очень голубом небе были похожи на груды тополиного пуха.

— Ты, ты, ты, ты, ты, со мной, — приказал Ардатов, обернувшись к тем, кто уже подошел. Он показал на тех, кто, подойдя, не сел на дно, а стоял. — Белоконь — нет! Федоров со мной. Остальные — к раненым. Майор распределит. Тырнов — проследить, чтоб взяли всех. Ждать команду! Белоконь — к пленному! Отвечаешь за него головой! Быстро, Белоконь! Быстро!

вернуться

12

«БУП» — боевой устав пехоты.