Выбрать главу
***

Редкое счастье: хозяева, в чей двор мы вошли, топили баньку, собираясь париться. Я, вымокнув в канаве, до дрожи окоченев, попросился в баню. Алексей, который трясся от холода, как и я, пошёл париться только после приглашения, повторённого мной дважды.

А Санька баня интересовала во вторую очередь.

— Мать! — кинулся к хозяйке. — У нас деньги есть, всё оплатим! Даёшь лучший харч?

Крестьянка поставила на стол чугун варёной картошки, горшок гороховой каши с подсолнечным маслом, положила каравай хлеба, связку вяленых лещей. Билетов и Чернобровкин, собравшиеся было с нами париться, не стерпели и набросились на еду.

Банька плохонькая, топится по–чёрному, но я блаженствую. Алексей же моется основательно и бесстрастно, точно делая важную, но не радующую работу. Я думал: раздевшись, он окажется совсем тщедушным. Но нет: у него мускулистые, отнюдь не тонкие ноги, и в теле чувствуется здоровье. В пару бани язвы на спине стали буро–пунцовыми, словно бы увеличились и углубились. Когда Алексей окатывается водой, вода розовеет от сукровицы.

— Саднят раны? — спросил я.

— Рубаха присыхает. Рвать надо, а неохота. Так и ходишь: по неделе и больше, — он не к месту рассмеялся. — Наконец–то дёрнешь: кэ–эк гной брызнет! А там уже чистая кровушка пойдёт.

Я сказал, что ему, наверно, нужно постоянно делать перевязки.

— А кто будет? Нюрка мне стирать не хотела и не велела Лизке.

Нюрка, оказалось, — жена брата. Лизка — старшая дочка. По словам Алексея, он однажды даже избил золовку «за злобство». А «после брат сзади прыг и оглушил». Вспомнив нехилого брата, я подумал, что ему, конечно, вовсе не требовалось прыгать на Алексея сзади. Но я промолчал. Спросил, из–за чего у них рознь.

— Потому что я, — надменно сказал Шерапенков, — в моём праве! И если б не они, у меня могла бы жизнь быть.

Рассказал, что окончил церковноприходскую школу с похвальным листом и отец решил: он больше для городской жизни подходящ. Отвёз в Самару к известному мастеру Логинову: учиться делать дамские ридикюли и другую галантерею. В учении Алексей показал дарование. Отец, умирая, оставил всю землю — восемнадцать десятин — старшему брату с условием «довести Алёшку

до дела». Началась германская война; он уже работал помощником Логинова. Попросился на войну. Когда вернулся с фронта после ранений — захотел открыть собственную мастерскую, но требовалась известная сумма. Брат в то время «имел двух лишних бычков». Денег от их продажи Алексею хватило бы.

— Я ему говорю: уважь моё право! Наказал отец меня до дела довести, так

доводи!

Но брат, «а особливо Нюрка», напирали, что он «уже доведён до дела» — работал у Логинова, пусть и дале работает.

— Я говорю: это было полдела. Дело — когда оно моё!

Не дали денег брат с женой. Тогда он пришёл к ним в отцовскую избу: «Буду вовсе без дела жить. Я в моём праве!» Брат не выгнал, терпел; золовка «злобилась, выживала». Тут случился Октябрьский переворот, вскоре в деревню нагрянула красногвардейская дружина — «и двоих быков свели, и ещё и кабана!»

Вспоминая это, он трёт безволосую грудь мочалкой, удовлетворённо посмеивается.

Я спросил, что он думает о большевиках.

— Выжиги! Читал я ихи листки: всеобщее счастье, мол, дадим. Разве ж счастье может быть всеобщее? Ты погляди, сколь горемык кругом: тьма–тьмущая! Куда они денутся? А несчастные рожаться, што ль, перестанут? Одни дураки в это счастье и верят, но, скажи, как много их! То–то отец–покойник говорил: дураков в пашню не сеют, они сами плодятся.

— И как же ты, — сказал я, — это понимал и побежал к красным нашу разведку выдавать?

Он глядит на меня в упор. Глаза ледяные, немигающие.

— Я на рыбалку собирался: сижу под сараем, лажу верши, а твой брат по нашему двору туда–сюда, ляжками играет, распоряжается. Иди, мне говорит, напои мою кобылу! Я говорю: разве вы, господин поручик, меня слугой наняли?

«Господин поручик…» Брат был подпоручиком. По армейскому неписаному правилу, Шерапенков опустил приставку «под».

— А он… — в голосе Алексея — неизбывно–горчайшая обида, глаза подёрнулись влагой, — он как сунет мне кулаком в спину, в больное место. Здоров, сволочь! Я от боли упал. Ну, думаю, я тя обласкаю…

Помолчал, потупившись. Поднял на меня горящий взгляд.

— Если б можно было: мне трёхлинейку — и ему! С десяти саженей — «цельсь!» — Голос стал дрожливо–яростным, в уголках рта — пена. — По счёту «три»… Я б его сшиб! И нисколь бы не жалел, и хер бы с ним!

Последние слова меня резнули по нутру, точно глотнул чего–то кипящего. Я поспешно окатился водой, стал одеваться.