Во время этого примирения хозяин кончил свою безвестную жизнь, не уведомив об этом даже своих друзей; когда же мир был заключен, то, войдя в его комнату, увидели, что его остается только похоронить. Священник прочел заупокойную молитву, и очень хорошо, потому что коротко. Его викарий[251] пришел его сменить, а между тем вдова решила повыть, и притом на показ и с хвастовством. Брат умершего притворился печальным, а может и правда был таким, а слуги и служанки исполняли свой долг столь же хорошо, как и он. Священник пошел вслед за Дестеном в его комнату и предлагал ему свои услуги. Так же он поступил и с Леандром, и они оставили его у себя обедать.
Дестен, не евший целый день и много бегавший, ел очень жадно. Леандр насыщался больше любовными размышлениями, чем пищей, а священник больше говорил, чем ел, — он рассказал им сотню забавных историй о скупости покойного и сообщил им о забавных его ссорах то с женой, то с соседями, какие эта владевшая им страсть вызывала; между прочим, он рассказал им о поездке его с женою в Лаваль, при их возвращении откуда у лошади, на которой они оба ехали, слетели подковы на двух ногах и, что еще хуже, потерялись; тогда он оставил жену под деревом держать за поводья лошадь, а сам пошел назад до Лаваля, старательно ища подковы везде, где, он полагал, они проезжали; но труд его был напрасен. А между тем жена его потеряла терпение, ожидаючи (потому что он возвращался пешком почти за две мили), и она начала беспокоиться, когда увидела его идущим босиком, с сапогами и чулками в руках. Она сильно удивилась при этой новости, но не осмелилась спросить о причине этого, потому что он так много повиновался на войне, что стал способным хорошо командовать в своем доме. Также не осмелилась она ни противоречить ему, когда он велел ей тоже разуться, ни спросить — зачем. Она только сомневалась, из набожности ли это. Он велел жене взять лошадь за поводья, а сам пошел позади, чтобы погонять ее, — и таким образом муж и жена босиком, а лошадь без двух подков, после больших мучений пришли домой поздно ночью, все сильно уставшие, а хозяин и хозяйка так изодрали себе ноги, что почти две недели не могли ходить. Ничем он так не хвалился изо всего, что сделал, как этим; и когда он об этом вспоминал, он, смеясь, говорил своей жене, что если бы они не разулись, возвращаясь из Лаваля, то не только бы лишились двух подков, но и двух пар башмаков.
Дестен и Леандр не были тронуты этим рассказом, который кюре выдавал за интересный, или потому, что не нашли в нем ничего столь занятного, как он обещал, или потому, что они не были в настроении смеяться. Кюре был большой говорун и не захотел остановиться на этом и, обратившись к Дестену, сказал, что то, о чем он только слыхал, не стоит того, что он сейчас расскажет о том, каким замечательным образом покойник готовился к смерти.
— За четыре-пять дней, — продолжал он, — он уже знал хорошо, что не сможет спастись. Однако он никогда так не беспокоился о своем хозяйстве: он жалел о всех свежих яйцах, какие он съел во время болезни. Он хотел знать, во сколько обойдутся его похороны, и вздумал со мною торговаться[252] в тот день, когда я его исповедывал, Наконец, чтобы кончить так, как он начал, за два часа перед смертью он при мне приказал своей жене, чтобы она похоронила его в каком-то старом суконном платье, в котором, он знал, больше сотни дыр. Жена сказала, что неприлично так плохо его хоронить, но он упорствовал и не хотел ничего другого. Жена его не могла на это согласиться, и так как он был тогда в таком состоянии, что не мог побить, она держалась своего мнения гораздо крепче, чем когда бы то ни было, однако не выходя из почтения, какое порядочная женщина должна иметь к своему мужу, причуднику ли, нет ли: она спросила его наконец, как он может появиться в долине Иосафата[253] в таком скверном платье, совсем разодравшемся на плечах, и в каком одеянии он думает воскреснуть. Больной пришел в ярость и ругался так, как не ругался и здоровым: «А, чорт возьми! сволочь ты, — кричал он, — я не хочу воскресать!» Я с таким же трудом удержался, чтобы не рассмеяться, с каким старался втолковать ему, что он оскорбляет имя божие своей яростью и еще больше тем, что сказал жене и что некоторым образом является богохульством. Он раскаивался в этом и так и этак, но мы все-таки должны были дать ему слово, что похороним его именно в том платье, какое он выбрал. Мой брат закатился от смеха, когда тот отрекался так открыто и ясно от воскресения; он не может удержаться и теперь, чтобы не засмеяться всякий раз, когда вспоминает об этом. Брат покойного на это обиделся, и, слово за слово, тот и другой, оба большие грубияны, вцепились друг в друга и надавали один другому тумаков, да дрались бы, может быть, и еще, если бы их не разняли.
252
253