4-й стих басни Крылова гласит: «Осел был самых честных правил». Крестьянин поручил ослу стеречь огород, и тот не тронул ни единого листа капусты, но скакал по грядкам так рьяно, что все перетоптал — и был бит хозяйской дубиной: нечего с ослиным умом браться за серьезное дело; но не прав и тот, кто ставит сторожем осла.
1—2 Чтобы эти два стиха стали понятны, вместо запятой следует поставить двоеточие, иначе запутается и самый скрупулезный переводчик. Так, прозаический перевод Тургенева-Виардо, в основном точный, начинается с ляпсуса: «Dès qu'il tombe sérieusement malade, mon oncle professe les principes les plus moreaux»[101].
1—5 Первые пять стихов гл. 1 заманчиво неопределенны. Полагаю, что на самом деле таков и был замысел нашего поэта: начать рассказ с неопределенности, дабы затем постепенно эту первоначальную туманность для нас прояснить. На первой неделе мая 1825 г. двадцатипятилетний Евгений Онегин получает от слуги своего дядюшки письмо, в котором сообщается, что старик при смерти (см. XLII). Онегин тотчас выезжает к дяде в имение — к югу от С.-Петербурга. На основании ряда путевых подробностей (рассмотренных мною в комментариях к путешествию Лариных в гл. 7, XXXV и XXXVI) я расположил бы все четыре имения («Онегино», «Ларино», Красногорье и усадьбу Зарецкого) между 56-й и 57-й параллелью (на широте Петербурга, что на Аляске). Иными словами, усадьбу, которая достается в наследство едва приехавшему туда Евгению, я поместил бы на границе бывших Тверской и Смоленской губерний, в двух сотнях миль к западу от Москвы, то есть примерно на полпути между Москвой и пушкинским имением Михайловское (Псковская губерния, Опочецкий уезд), миль 250 к югу от С.-Петербурга — расстояние, которое Евгений, приплачивая ямщикам и станционным смотрителям и меняя лошадей каждый десяток миль, мог покрыть за день-другой{8}.
Онегин катит; тут мы с ним и знакомимся. Строфа I воспроизводит смутно-дремотные обрывки его мыслей: «Мой дядя… честных правил… осел крыловский честных правил… un parfait honnête homme[102]… истинный дворянин, но, в общем-то, дурак… лишь теперь уважать себя заставил, когда занемог не в шутку… il ne pouvait trouver mieux!…[103]не мог лучше выдумать — всеобщее признание… да поздно… другим хорошая наука… я и сам могу тем же кончить…»
Примерно такой внутренний монолог рождается в сознании Онегина и во второй половине строфы обретает конкретный смысл. Онегин будет избавлен от пытки у постели умирающего, которую нарисовал себе с таким ленивым отвращением: образцовый дядюшка оказывается в еще большей степени honnête homme, или honnête âne[104], чем думает его циничный племянник. Правила поведения предписывают уходить незаметно. Как мы прочтем в одной из самых разудалых строф, когда-либо посвященных смерти (гл. 1, LIII), дядя Сава (думаю, что это имя в рукописи относится именно к нему{9}) не позволяет себе ни минуты насладиться уважением, причитающимся ему в силу литературной традиции древних драм о наследстве, дошедшей до нас со времен по меньшей мере Рима.
То одно, то другое в этих начальных строчках порождает отклики в сознании читателя, который вспоминает то «моего дядю… человека безукоризненной прямоты и честности» из гл. 21 Стерновой «Жизни и мнений Тристрама Шенди, джентльмена» (1759; Пушкин читал французский перевод, сделанный «par une société de gens de lettres»[105] в Париже в 1818 г.), то строку 7 строфы XXVI «Беппо» (1818). «Женщина строжайших правил» (Пишо в 1820 г, переводит: «Une personne ayant des principes très sévères»[106]), то начальный стих строфы XXXV, гл. 1 «Дон Жуана» (1819): «Покойный дон Хосе был славный малый» (Пишо в 1820 г. переводит: «C'était un brave homme que don Jose»[107]), то сходное расположение и интонацию 4-й строки LXVII строфы гл. 1 «Дон Жуана»: «…и, конечно, этот метод был всех умней» (Пишо переводит: «C'était ce qu'elle avait de mieux à faire»[108]). Эта цепь реминисценций может превратиться у схолиаста в разновидность помешательства, однако несомненно то, что, хотя в 1820–1825 гг. Пушкин английского практически не знал, его поэтический гений сумел-таки сквозь примитивно рядящегося под Байрона Пишо, сквозь банальности Пишо и парафразы Пишо расслышать не фальцет Пишо, но баритон Байрона. Подробнее о знании Пушкиным Байрона и о неспособности Пушкина овладеть азами английского языка см. мой коммент. к гл. 1, XXXVIII.