Но все-таки час-то поздний. Нарвешься еще на полицейский патруль. Во избежание этого они обогнули Севастопольский бульвар и побрели по улицам, придерживаясь направления на Лила… Они уже были где-то у чорта на куличках, и вдруг Пасторелли спохватился. Ну, убирайся! Марш! Тебе надо выспаться. Завтра… — Завтра!
Жан повернул обратно, пошел один под холодным пронизывающим дождем, и всю долгую дорогу у него в душе пело это «завтра». Он шагал, играя ключом от мастерской. Он думал о будущем, строил безрассудные, нелепые, сумасшедшие планы, совершенно невероятные планы и тут же отбрасывал их. Боже мой! Каким он чувствовал себя молодым и сильным! И от этого еще более одиноким… И таким здоровым. И таким бодрым. Впереди у него так много. Так многому надо учиться, узнать столько чудес и ужасов, и столько будет всего такого, из-за чего стоит жить… и есть теперь люди, с которыми можно все это разделить… И есть Сесиль… Сесиль…
И вот в эту ночь, когда он вернулся в пустую холодную мастерскую, из которой ушел рано утром, когда он опять очутился среди картин, изображавших пустыни с зонтиками над песками, и зажег свет, кровь застыла у него в жилах: перед ним лежала мертвая Сильвиана, с ужасным землистым лицом, с ввалившимися щеками… рот был раскрыт, глаза…
Общий перитонит.
XX
Мишлина перечитывала письма Гильома. Она разложила их на кровати, а сама разулась и пристроилась на краешке, свесив ноги… Она не надела даже ночных туфель — так свободнее.
Раньше, при ее Гильоме, при ее милом гимнасте, здесь негде было повернуться, а теперь, когда Мишлина после работы целыми вечерами сидит дома одна, комната кажется ей огромной. Ей тяжело носить живот. Она с удивлением прислушивается к тому чуду жизни, что совершается в ней. Иногда внутри, под сердцем, так долго нет движения, что становится страшно. И поэтому, даже если маленький больно толкает ее — так странно чувствовать эту боль, — она чуть не задыхается от блаженства. Непременно родится мальчик. И звать его будут Гильомом, как отца. Сколько еще осталось? Боясь ошибиться, она считает по пальцам — сентябрь, октябрь… значит, это будет в конце апреля… меньше чем через три месяца у нее будет сын. Беда с ее большим Гильомом! Пишет так коротко, всего десяток-другой строк; впрочем, он и всегда был скуп на слова… Мишлина перебирает письма, вертит в руках рукоделье, которое достала из шкафа: крохотные вязаные башмачки из белого гаруса[335] с розовыми ленточками. В каждом письме Гильом просит ничего не посылать, но разве можно оставить его на одних только казенных харчах? Мишлина посылает ему посылки, немножко денег, — заработок ее невелик: еле-еле хватает на еду и приданое маленькому. Нынче вечером она как-то особенно устала и решила не работать. Рассеянно глядит на газету, лежащую на постели: «Мы будем сражаться до последнего старика, до последнего ребенка». Кто это решил сражаться до последнего старика? Ах, Маннергейм. Ну, что ж…
Стучат! Кто бы это? Надо открыть, но она в таком виде… А вдруг это Лемерль! Слава богу, он уже давно не появлялся… Снова стук. Нет, Лемерль не решится прийти так поздно — уже десятый час. За дверью слышится старческий голос: — Мишлина! — Мишлина открывает дверь. Ах, мадам Блан, входите, входите, пожалуйста. Только извините за беспорядок, просто стыд…
Да какая важность! Старуха Блан на себя не похожа. Надо что-то делать, кого-то немедленно предупредить, а кого — она и сама не знает… Не так-то легко добиться от нее толку. Что случилось? Что-нибудь с ее стариком? Есть от него известия? Еще не выпустили?.. Но мадам Блан не о муже пришла говорить. Нет, его еще не выпустили.
— Когда они заявились ко мне… полицейские то есть… А ведь они, знаете, как входят? Вламываются, как будто дверь хотят с петель сорвать… Как будто их не пускают. А разве я могу не пускать их в швейцарскую?
Одним словом, все получилось очень глупо. Она как раз принесла пачку газет. Она ведь попрежнему распространяет «Юманите». Ни одной недели не пропустила; если нет «Юманите», разносит листовки, у нее есть постоянные клиенты… листовки она кладет в почтовый ящик, подсовывает под двери… Так вот, — пачка газет лежала на столе в кухне, завернутая в «Попюлер». К счастью, они не заметили. Пришли они из-за той дамочки с пятого этажа. Конечно, хорошего о ней не скажешь, но умирать в такие годы!.. Они спросили девицу Урсулу Миньяр. А я даже и не знала, что ее так зовут… По правде говоря, имя Сильвиана, конечно, шикарней. Расспрашивали без конца. Кажется, особенных глупостей я не наговорила. А впрочем, как знать! И старуха неуверенно поглядела на хорошенькую Мишлину… — Ну, товарищ, если ваш маленький на вас будет похож, — картинка получится, а не ребенок. — Она опустилась на стул. — Ах, простите, мадам Блан, я позабыла предложить вам присесть. — Тут мадам Блан вдруг начала говорить Мишлине «ты»: — Да не о Сильвиане я тебе рассказывать пришла… Померла и померла… Надеюсь, что ада нету, а то бы ей пришлось туго! Я тебе о молодом человеке хочу сказать…
335
Гарус — род старинной шерстяной или хлопчатобумажной пряжи двух видов: 1) Хлопчатобумажная набивная ткань из низкосортного хлопка; 2) Шерстяная пряжа для вышивания, вязания и изготовления грубых тканей. Из полотняного гаруса изготавливались домашние женские платья, из шерстяного — грубые ткани для верхней одежды. —