Нынешним утром можно обнаружить некоторую общность методов, практикуемых угольными магнатами и эсэсовцами. Так, все двенадцать заложников не французы, а поляки, белокурые парни. Тринадцатым был молодой французский шахтер, очень светлый блондин, и капитан принял его за поляка. Двенадцать польских шахтеров. Верно, совершенно справедливо, что в этих поселках вообще много поляков. Например, вот этот бледный юноша, с которым разговорился в шахте Гаспар Бокет в тот день, когда в Либеркуре загорелся гудронный завод. Двадцатилетний юноша. Тот самый, который был влюблен в двоюродную сестру жены Феликса Бокета. Тот самый, что по воскресеньям надевал нарядно вышитый польский костюм, сорочку с широкими рукавами и лихо заламывал шапку, вроде тех, что носят где-нибудь в Каттовицах или Освенциме.
Владельцам шахт требовались люди, которые стоят сейчас, отделенные от своих шеренгой немецких солдат, двенадцать человек, из которых одни по праздникам шли с крестным ходом за иконой ченстоховской божьей матери, другие бежали от фашизма в Польше, от «правительства полковников», но и те и другие верили, что им будет житься лучше во Франции, в Республике, где народ пляшет вокруг Дерева свободы[709]. Шахтовладельцы нуждались в них, чтобы посеять рознь между рабочими, — иначе шахтеры слишком легко могли найти общий язык. И еще для того, чтобы шепнуть французскому шахтеру: «Поляки согласны на наши условия, понятно?», — а его соседу подмигнуть на работающего рядом поляка: «У тебя пика пневматического молотка пропала? Вон кто ее стибрил!» А гитлеровцы нынче утром, пройдя по трупам марокканцев, привели в поле этих двенадцать человек, чтобы дать острастку, а также показать всем этим французам, что они, немцы, защищают Францию от инородцев, повинных во всех бедах, защищают от поляков и марокканцев. Из-за них-то и жгут шахтерские дома, из-за них-то и гневается вермахт. А потом скажут немецким солдатам: вы-то ведь белокурые гиганты, вы избранная раса, вы германцы, на что вам якшаться с вырождающимися французами, призванными служить нам?
Над терриконом светлеет небо. Люди в ужасе замерли на месте. Взвод выстроился перед заложниками. Они умрут на этой черной земле, умрут в угольной пыли, от которой они вечерами с трудом отмывали бледные лица. Команда. Залп. Женщины, сбившиеся в кучу на полянке, поросшей чахлой травкой, закрывают лицо руками, дети цепляются за юбки матерей.
Двенадцать поляков. Трудно написать правильно их имена, да и напишут ли их когда-нибудь на общей могиле? На всякий случай напоминаем, что их звали: Юзеф Анджейчек, Антони Завек, Михал Киванский, Анджей Шенарек, Петр Валосажек, Томаш Пиотровский, Стефан Грошовский, Валерьян Клин, Ян Земан, Карол Шротский, Станислав Влек. И один неизвестный по имени Давид.
На шахте № 4 Острикура их трудные для французов имена научились произносить, и о них долго будут с болью вспоминать, так же как и об Альбере Лекевре, Шарле Депре, Шарле Кева, Жане Паране, Леоне Декане и об его старшем сыне и его тесте Альфреде Тюрбье, расстрелянных тогда же.
И по тем же причинам. И еще потому, что, сознательно или бессознательно, они представляли опасность. Сам факт их существования представлял опасность для той бесчеловечной силы, которая время от времени устраивает кровавые бойни.
Враг знал, кого убивает. Именно их он должен был убить.
XII
Как только забрезжил день, Нестор проснулся в большой грязной комнате пустынного дома и, вспомнив, что сегодня он встретил зарю не в тюрьме, а на свободе, чуть было не заорал от радости, но в распахнутом окне виднелся мрачный пейзаж, дорога в Лоос, разорванные тучи над Бетюнской заставой, покинутой войсками, и еще мрачнее ухали невидимые пушки.
Эй, слушай, Элуа!
Ну и зверь же этот Элуа Ватбле! Горазд спать, горазд лопать — и сна и пищи ему требуется вдвое против обычного. Приятели выбрались на улицу. Ни души. Солдаты ушли все до единого. В кафе пусто. Опять канонада. Кругом осколки, обломки, опрокинутые грузовики и повозки. Самое благоразумное было добраться до города. Они свернули на улицу Леона Гамбетты. Хотя час действительно ранний, чуднò все-таки шагать в полном одиночестве по тротуарам, по ненужным теперь трамвайным рельсам. На площади Республики тоже никого… Пустыня, да и только! Пошли по Бетюнской улице. И здесь та же пустота, то же безмолвие. Прибавили шагу. Вдруг из переулка выкатила группа велосипедистов. Человек десять спрыгнули с машин и медленно пошли по тротуару, держась поближе к домам. Форма на них была серая, на шее красные шарфы. Нестор не успел и рта раскрыть, как Элуа закричал: — Сербы! — Солдаты были уже совсем близко. Офицер хорошо говорил по-французски. — Откуда идете? — спросил он, а глупец Элуа вбил себе в башку, что раз это сербы, значит… и ответил: — У тебя папиросочки не найдется? Мы — товарищи… — Хорошо, что Нестор изловчился и пребольно ткнул Элуа в бок: — Идем из Лоосской тюрьмы, — заявил он, — а путь держим домой, в Ланс. — Офицер, не выпуская из рук велосипедного руля, взглянул на говорившего. Должно быть, подумал: откуда же, как не из тюрьмы, можно идти с такими-то физиономиями! — Французских солдат видели? — Нет… — Налево не ходите, идите направо, по улице Молине или по улице Гюстав-Делори. В конце ее сразу же начинается дорога на Ланс.
709
Дерево свободы — революционный символ. Символический смысл свободы дерево впервые получило во время американской войны за независимость, в начале которой жители Бостона собирались под подобным деревом для совещаний. По рассказу аббата Грегуара, первое Дерево свободы было посажено во время французской революции Норбертом Прессаком, священником в департаменте Виенны. В мае 1790 года почти в каждой деревне был торжественно посажен молодой дубок как постоянное напоминание о свободе. —