Выбрать главу

Разговор между Красноперовым и Трюмо принял строго научный характер.

– Кафка! – восклицал Трюмо.

– Федин, – с улыбкой парировал Красноперов.

– Феллини! – не унимался эссеист.

– Эльдар Рязанов, – звучало в ответ.

– Сальвадор Дали!

– Налбандян!

– Иегуди Менухин!

– Пожлаков!

– Бунин! – выкрикнули они хором.

– Ах да, – произнес Красноперов, – Бунин! Конечно же Бунин! Ведь меня, собственно, интересуют архивы Бунина.

16. Речь о Бунине

– Бунин? – переспросил Трюмо. – Знавал я этого Бунина в Грассе. Все писал чего-то.

– Он самый.

– Бывало, пишет, пишет… И чего, думаю, пишет? Раз не удержался, заглянул через плечо, а там – «Жизнь Арсеньева».

– Если можно, чуть подробнее, – сказал Красноперов.

– Этот Бунин все на родину стремился. Зимою глянет из окна, вздохнет и скажет: «А на Орловщине сейчас, поди, июнь. Малиновки поют, цветы благоухают…»

Красноперов прослезился. Дебоширин всхлипнул.

– Однажды, – продолжал Трюмо, – Ивану Алексеевичу было сновидение. Как будто Успенский собор покрасили целиком зеленой гуашью. Проснулся Бунин, ногами затопал, едва успокоили.

Красноперов записал все это. Потом сказал:

– Меня, собственно, интересуют архивы Бунина. Переписка с Муромцевой, черновики «Темных аллей», фотоснимки.

– Что может быть проще?! – сказал Трюмо. – Архивы находятся в Грассе. Там письма, черновики, фотографии, личные вещи, обувь… Завтра садимся в машину и едем.

– Чудесно, – сказал Красноперов, – замечательно. В своей диссертации я использую термин «духовная репатриация Бунина». Я хочу доказать, что нотки архаизма в творчестве Бунина заведомо обусловили судьбу эмигранта. Но хотя физически Бунин скончался в Грассе, морально он принадлежит России.

– Пропаганда? – встрепенулся Трюмо. – Отказываюсь ехать!

– То есть?

– Не покажу дороги.

– Господа, – вмешался Дебоширин, – что я слышу? Опять политика? Давайте лучше выпьем и рванем к «Максиму». Там новое ревю.

– Я не поеду, – испуганно сказал Красноперов, – у меня дела.

– Какие?

– Баня, стирка.

– Вы не романтик, – сказал Дебоширин, – это грустно. Быть в Париже и не заглянуть к «Максиму»!.. Это все равно что посетить Союз и не увидеть Мавзолея…

17. Пойду к «Максиму» Я…

Был ли Красноперов романтиком? Не был. Когда-то студенты-филологи праздновали Новый год в общежитии. Спать легли под утро. Красноперов разделся, снял носки. Затем аккуратно повесил их на елку. Днем возмущенные сокурсники чуть его не побили…

– Едем, – твердил Дебоширин, – реализуем гарантированное Конституцией право на отдых!

– Не могу, – отвечал Красноперов.

– Француз подумает, что мы не умеем культурно отдыхать. Только вкалываем целыми днями, голосуем и сдаем бутылки.

– Виноват, – сказал Красноперов, – не могу. Совесть не позволяет. У меня жесткий график. Вы должны понять. Приношу свои извинения, господа.

«Однако, – задумался филолог, – уеду я из Парижа навсегда. И едва ли когда-нибудь вернусь. Вдруг что-то самое главное проносится мимо: автомашины, женщины, иллюзии? Может быть, реальная жизнь именно там? В джазовом омуте? В сверкающей путанице неоновых огней? В элегантной сутолоке фраков и обнаженных плеч? Может быть, там настоящая жизнь? А все остальное – миф и химера?..

Ну хорошо, съем я еще две тысячи голубцов. Выпью две тысячи бутылок кефира. Изношу пятнадцать темно-серых костюмов. А счастья так и не увижу… Сон, телевизор, работа, цветные фотографии в „Огоньке»“… Казалось бы, во Францию случайно занесло. А что я видел? Да ничего хорошего. Может, поехать? Нет! Ни в коем случае! Нельзя! И не о чем тут говорить! Все, не еду! А может быть, рискнуть?»

18. Чрево Парижа

Стройный паренек в мундире отворил дверцу фисташкового «рено». Красноперов и его спутники, подхваченные джазовым вихрем, шагнули на тротуар.

– Бонжур, месье, – приветливо сказал швейцар у входа.

– Здравствуй, товарищ, – ответил филолог.

И тут же подарил швейцару золотые часы с монограммой.

Француз улыбнулся и не без колебаний преподнес в ответ зеленый талончик парижского метрополитена.

Красноперов прослезился.

Окунувшись в холодную пучину зеркал, друзья направились к широкой мраморной лестнице. Ковровая дорожка вывела их под своды центрального зала.

В полумраке белели столы. Тени прятались в изгибах лепных карнизов. Плечи женщин, манжеты кавалеров, глаза негритянских джазистов сверкали в темноте, утвердив ее и опровергнув. Кларнетист Ред Барни напряженно сверлил тишину. У контрабаса вибрировал Оден Рафф. Над барабанами парил Джо Морелло. Сам Чик Ланкастер падал на клавиши рояля. Инструмент был чем-то похож на хозяина.