Как случилось, что она заняла такое большое место в его жизни? Произошло это словно бы само собой, хотя, если быть до конца чистосердечным, и не против его желания.
Он сознает, что каждый новый день делает их все более необходимыми друг другу, и гонит прочь эти мысли. Ему с ней нельзя соединиться. Он обязан подчинить ее и, прежде всего, себя разумной воле. Ведь его сын всего года на два младше Наташи. Да и только ли это?..
Если Виктория, образованная, с гимназических лет наслышанная о неизбежности борьбы против самодержавия, не сумела смириться с неустроенностью жизни профессионального революционера, то откуда Наташе взять на это сил? У него нет права ломать судьбу девушки. Да и свою — тоже. Ибо вторично пройти через крушение, подобное тому, что случилось у него, теперь будет выше сил человеческих. Ошибку, простительную молодости, зрелости позволить никак нельзя…
Звонок у входа прервал его размышления. Наташа выбежала в прихожую и минуту спустя возвратилась в Сопровождении Николая Дмитриевича. Не требовалось особой проницательности, чтобы угадать по лицу Соколова его подавленность и огорчение. В отличие от большинства своих коллег Николай Дмитриевич не умел скрывать от постороннего взгляда чувств, его обуревавших. Сдвинутые к переносице брови, поджатые губы, беспомощные глаза — он словно бы вымаливал сочувствия, рассчитывая на доброту ближних.
— Что с вами, патрон? — надеясь подбодрить его, весело спросил Петр Ананьевич. — Вы, кажется, чем-то расстроены?
— Расстроен? — Соколов медленно поднял голову. — Я убит. Полчаса тому назад был оглашен приговор по нашему делу… Нет, это немыслимо. Каторга! Посмотрели бы вы на них, на этих преступников…
— Это что же, по делу о типографии? — спросил Петр Ананьевич. — Расскажите подробнее. Очень интересно.
В Судебной палате более двух недель продолжался процесс по делу о студенческой подпольной типографии. Защитниками в процессе выступали едва ли не все светила столичной присяжной адвокатуры, и по первым сведениям, распространившимся после допроса подсудимых, складывалось такое впечатление, что у обвинения нет позиции.
— Ах, вам интересно? — возмущенно переспросил Николай Дмитриевич. — Вам просто интересно? Конечно же, вы сообщите в свою «Правду», что еще на одном политическом процессе над борцами против самодержавия царский суд обнаружил беспринципность, угодничество и жестокость.
— Это, по-вашему, не будет отвечать истине?
— Разумеется, будет. Но как можно сохранять это олимпийское спокойствие, зная, что чистых и наивных интеллигентных юношей приговорили к столь бессмысленно жестокому наказанию. Я вот не в силах рассуждать спокойно. — Он вздохнул, взял из шкафа том Фойницкого и патетически произнес: — Этому ли вы учили нас, профессор? Этот ли суд вы называли «палладиумом свободы и независимости»? — Голос его дрогнул. — Детей отправлять на каторгу! За что?! Да если вдуматься, их «нелегальная типография» была скорее ребячьей игрой, чем опасным для государства предприятием… И каторга! Подумать только!..
— Неужели вы, Николай Дмитриевич, не понимаете, что ребячьи забавы с типографиями для самодержавия опаснее иных оппозиционных газет? — спросил Петр Ананьевич. — И я вполне понимаю беспощадность суда.
— Конечно, — вмешалась Наташа. — Без листков и прокламаций, я помню, никогда ничего не начиналось: ни демонстрации, ни стачки.
— Вы что же, находите приговор справедливым? Это… — Николай Дмитриевич посмотрел сначала на Наташу, затем на Красикова.
— Как юрист — нет, — возразил Петр Ананьевич. — А как политик полагаю, что ничего иного нельзя было ожидать.
Соколов закурил сигару, прошелся по кабинету, сел. Молчал он довольно долго, поглядывая то на Красикова, то на Наташу. Затем угрюмо заговорил:
— И все-таки не отступлюсь. Принесу кассационную жалобу. Заметных нарушений Устава как будто бы нет, и все же придраться кое к чему можно. На успех я не надеюсь, но тем не менее буду писать. Если бы вы только видели этих «политических преступников»!
— Успокойтесь, Николай Дмитриевич, — сказал Красиков. — Я вас отлично понимаю. Но что проку в пашем негодовании, в наших проклятьях, высказанных pro domo sua?[1] Неужели вы в самом деле, подобно профессору Фойницкому, допускаете возможность существования в самодержавной России суда, имеющего хотя бы малое основание именоваться «палладиумом свободы и независимости»?