Выбрать главу

Огонь в сердце, разгораясь так медленно, уже пылал, в скором времени обещая истинную свою мощь. Он смешивался со свежим морским воздухом, с землею, на коей лежал Белка, и с водой — четыре стихии, дополняя одна другую, питали кровь человека и его душу.

Теперь он был спокоен, ибо знал, что будет жить. И он собирался жить — за себя и за братьев. Он получил неплохое наследство: все, что предназначалось свершить в мире сем Медведю и Льву, переходило к нему. Он был рад. Наверное, он был рад — пока он и сам не мог определить свои чувства. Терпеливо ожидая, когда сила вернется к нему, пропитает все его существо, он вел мысленные беседы с братьями и наставником, предлагая им свои ощущения жизни и живо интересуясь их ощущениями. Они гордились им — он читал это в их глазах, и сам он тоже гордился собой. Он остался жить, но главное его достоинство состояло все же в ином: лишь только память вернулась к нему, он перестал желать смерти. Наставник говорил (Белка помнил его слова отчетливо), что воин никогда не хочет умирать, а особенно тогда, когда мрак Серых Равнин уже входит в его душу. Он непременно сопротивляется смерти, хотя не отворачивается от нее и страха в глазах нет. Итак, Белка не хотел умирать.

Он повернул голову чуть вбок, как уже привык делать — чтобы почувствовать виском и затылком тепло шлема. И, как раньше, звякнул о железо камешек, так тихо, что в птичьем клекоте он не расслышал звука, хотя знал, что звук был. Он вообще сейчас много знал, может быть, гораздо больше, чем в тот день, когда покинул замок Дамира-Ланга. Он знал жизнь природы и понимал, чем она отличается от его жизни; он раскрыл тайну равновесия земного — а несмотря на то что наставник часто объяснял ему такую простую вещь, он не мог постичь главного, того, что равновесие и есть основа всего сущего; он собственным телом ощутил дыхание самой земли и вдруг сделал открытие — она тоже звезда, такая, каких много в небе, пусть и видны они только ночью.

Знание сделало его свободным. Пока — лишь духом, но скоро он был намерен освободиться полностью. Это чувство — будущей свободы — охватывало его всего, стоило мельком вспомнить о ней, и было настолько сильным, что он даже начинал опасаться, как бы та легкость, что обретет он, поднявшись на ноги, не унесла его ввысь — как птицу уносит резкий ветер. Впрочем, он с удовольствием полетал бы над Землей, посмотрел бы на нее сверху, хотя бы затем, чтоб убедиться: Земля — Звезда и форму имеет все-таки объемную. Ему говорил об этом наставник, но в то время Белка сомневался во всем, а уж в форме Земли тем более.

…Солнечный луч отыскал его лицо и принялся светить так яростно, словно считал юного воина своим личным врагом. Белка прикрыл глаза, приготовившись терпеливо ждать полудня, когда яркий огненный шар, который люди называют оком светлого бога Митры, перейдет на сотню локтей вперед и край каменной плиты, нависший над подбородком, загородит его. Тогда уже не будет так жарко, а будет тепло, а после — холодно, особенно ночью, но и к этому чередованию Белка уже успел привыкнуть.

Какая-то мысль, очень, очень важная, завертелась в голове. Она была совсем близко, но он никак не мог уловить ее смысл. Он попробовал напрячься, потом расслабиться — все оказалось напрасно. Тогда он придумал новый ход — поиск ассоциаций. От желания жить он перешел к равновесию, от равновесия к будущей свободе, от будущей свободы к форме Земли и вдруг по закону коловращения начал думать в обратном порядке, то есть от формы Земли к будущей свободе и так далее.

Белка усмехнулся. Поиск ассоциаций привел не к ожидаемому результату, а к совершенно противоположному: если до того важная мысль все же вилась где-то рядом, то теперь она исчезла вовсе. Он даже не мог припомнить, какого свойства она была и к чему примерно относилась.

Не открывая глаз, Белка начал играть с солнцем. Он отталкивал от себя его назойливый луч, затем снова ловил его и снова посылал вверх. Но вот солнце зажарило в полную мощь, и уже не один луч, а целый сноп направило ему в лицо. В ярком пятне он разглядел снова черты своих братьев, не нашел в них ни мысли, ни чувства и предался занятию, по его мнению, постыдному для воина: мечтанию. Всякий мужчина — Белка был в этом уверен — может мечтать только об одном: о ратном подвиге. Медведь и Лев ничего иного вообще не держали в голове, отчего были всегда спокойны и ждали своего будущего с достоинством. Он же смел мечтать о многом, в частности о любви.

Он так и не признался в пороке сем наставнику. Порой ему казалось, что тот и без слов понимает все, но надо было все же сказать слова, ибо честность есть вторая воинская доблесть (первая — честь). Он не понимал пока, что в мечтаниях его ничего зазорного нет, потому как он и понятия не имел о сопутствующих прелестях любви возвышенной, любви духа, любви-любования. Само чувство он представлял себе так, как его подают поэты, коих он, втайне от братьев и даже наставника, прочел великое множество. Не все нравилось ему в их одах и балладах, не всему он мог поверить, и бывало, что он, чувствуя фальшь, на многие луны оставлял чтение. Но сердце (тогда в нем еще не было негасимого огня) продолжало работу над мечтой.

И сейчас он, даже наедине с собой слегка покраснев от сознания собственной неполноценности, все-таки принялся мечтать о любви — такой, какой он ее себе представлял. Сам того не зная, он открыл некоторые истины, до него открытые лишь мудрецами и философами (не всегда два эти звания совпадали). Например, он понял однажды — сие было озарение — основную составляющую любви: любящее сердце видит человека таким, каким его придумали боги. Он не удивился этой идее, ибо выяснилось, что его сердце прежде мозга догадалось о том.

…Белка вздрогнул. Та мысль, кою он потерял только что, проявилась вдруг ясно, пойманная опять же сначала сердцем. Он подождал немного, думая, что вот сейчас она будет осознана им, — так и вышло. Да, это точно была очень, очень важная мысль… По коже юного воина войском муравьев пробежали мурашки. Не теряя и мига, он приготовился, вошел в ритм своего сердца, ощутил жар негасимого огня, потом ток, исходящий из шлема, и наконец саму силу.

— Встань, Воин Белка, — сказал он себе вслух, твердо. — Встань и иди.

Он рванулся. Камень слетел с его груди, рухнул в песок и рассыпался в прах.

* * *

— Встань, Конан, — громко произнес шаман, отнимая ладонь от щеки варвара. — Встань и иди!

Ресницы гиганта дрогнули, веки медленно приоткрылись. На Парминагала плеснулась тусклая синь, пока неживая, но с появлением мысли и чувства обещавшая стать яркой и яростной.

Долго ждать не пришлось. С пару мгновений бездумно посмотрев в карие глаза спутника, Копал вдруг нахмурился, отвернулся, потом рыкнул — тихо, словно проверяя голос, но все равно так звучно, что шаман пальцем шутливо поскреб в ухе, — и рывком встал.

— Что со мной? — угрюмо обратился он к Парминагалу, избегая глядеть ему в глаза.

— Ничего особенного, — небрежно ответил тот. — Уродина шмякнула тебя об пол, а так все хорошо.

— Какая уродина? — Похоже было, что киммериец, с силой треснувшись затылком о дерево, забыл все, что тут происходило,

— Вон та.

Конан с недоумением воззрился на окаменевшего монстра. Маска все же залепила его угрюмую рожу, и теперь он, пытаясь скинуть ее, строил гримасу за гримасой, одну страшнее другой, не понимая, что с той стороны его отлично видно. А в общем, он и без гримас был достаточно безобразен, так что особенно удивить и испугать никого не мог.

— Где сайгад?

— О, я забыл про него…

Парминагал присел возле туши царедворца и начал быстро шептать странные слова на незнакомом варвару наречии — каком-то дикарском, судя по отрывистым лающим звукам. Заклинание тут же почти заставило Кумбара открыть глаза (но первым делом он громко и отчаянно застонал) и начать подниматься.