Выбрать главу

«Как мне хотелось в тот момент, — думал Левански, — быть не просто человеком, а Сыном Божьим!»

Побродив еще минут пятнадцать вокруг разрушенных стен, они повернули к машине. Задумчивое настроение Левански не осталось незамеченным, и фрау Альтеншуль опять завела разговор о письме, не забыв извиниться за его скомканный вид. Она настаивала, что такое могло случиться потому только, что Левански застиг ее врасплох своей внезапной идеей прокатиться.

Прежнее озорное настроение у Левански прошло бесследно. Теперь они ехали с закрытыми окнами. Всю обратную дорогу он хранил молчание и вдруг схватил руку фрау Альтеншуль, поднес к губам и произнес:

— Вы были правы. Прежде чем считать себя обманутым в своих надеждах, стоит попробовать все сначала.

И поведал, что ее признание о рождении в Нойруппине заставило его вернуться к давешним рассуждениям: не смерть, но рождение — вот то главное событие в жизни, к которому человек будет мысленно все время возвращаться.

Последние слова вышли у него особенно пылко.

До Кёнигсаллее они добрались усталыми, каждый с желанием побыть в одиночестве после всех впечатлений от путешествия. Левански проводил свою спутницу до особняка на Фосштрассе. Перед тем как зайти в дом, она задержалась на мгновение в нерешительности, словно ждала, что Левански скажет ей что-нибудь на прощанье, а он стоял и тоже молчал, не зная, как поступить в такой ситуации.

Они были похожи на застенчивых влюбленных, которые хотели бы броситься друг к другу, но робели от смущения. Она подала ему руку и на прощание сказала:

— Обещайте, что не будете к себе чересчур строгим.

И она, толкнув плечом дверь, не успел Левански и рта раскрыть, поспешно проскользнула внутрь.

9

Соната ми мажор, опус 109, — вот музыка, по духу, безусловно, близкая Missa solemnis.[13]

Зная, что Бетховен оставил заметки не только к ее первой части, но также и к Gloria и Credo, Левански тем не менее оставил их без внимания, так как все равно не был хорошо знаком с этим произведением. Его пленяла мягкость и лиричность сонаты. Левански скрупулезно следовал всем указаниям композитора, и все-таки — он это чувствовал — нечто, возможно главное, от него ускользало. Ему вспомнилось, как Шульце-Бетман однажды бросил, будто он, Левански, еще слишком молод для позднего Бетховена, и посоветовал ему объединить душевные порывы молодости с переживанием смерти.

Смысл этого замечания остался для него загадкой. Чем ему помогут при исполнении Andante molto cantabile ad espressivo тревожные воспоминания: неотвязный страх, что тебя вот-вот обнаружат, короткие звонкие пререкания лицманштадтской вокзальной публики и этот внезапный удар в затылок, которого он не ждал и потому не успел испугаться?

С двумя первыми частями он кое-как справился и остался вполне доволен собой. Но вот финал с вариациями! Он снова и снова принимался за mezza voce, стремясь с каждым разом придать ей все больше страсти, бросил, не удовлетворенный результатом, снова взялся за первую вариацию, притом с такой задушевностью, которая придала произведению излишне мечтательный тон, но бросил и ее, начал со второй, где чередовались чувственные порывы и смягченные интонации с приглушенными звуками. Allegro vivace он проиграл нетерпеливо, успокоившись лишь к piacevole четвертой вариации и закончив ее il piu forte. При этом он здорово разволновался и allegro пятой вариации сыграл столь резво, что даже запыхался. A cantabile заключительной вариации он уже готов был запеть во весь голос, но тут…

Тут он стал то и дело сбиваться, останавливаться, потому что следующий фрагмент показался ему непередаваемо сложным. После пережитого возбуждения, высшего напряжения чувств и потом, после этого обманчивого затишья, ему нужно было еще раз превзойти самого себя, чтобы справиться с бурей быстро и многократно повторяющихся звуков. Затем опять должно было следовать cantabile, словно после вселенского насилия разверзались небеса.

Левански колдовал над шестой вариацией в Шарлоттенбургском замке, словно верил, что после всего самого страшного сможет закончить сонату приятно и легко. Но его не покидало чувство неудовлетворенности и подозрение, что, несмотря на все эти значки и пометки, которыми были испещрены страницы нотной тетради, музыка выходила уж очень пресной. Как заставить произведение зазвучать, он не знал, но упорно стоял на своем, поклявшись не исполнять Бетховена публично до тех пор, пока сам не перестанет стыдиться своей игры.