Токто опять стал переворачивать мясо в закипевшем котле.
— Убили, наверно? — спросил Пота.
— У них большая семья была, мужчины еще подрастали.
— Они знают, где ты?
— Не знаю.
Пота задумался. Могла ли у них произойти такая же вражда с большим домом Баосы, если бы Баоса разыскал его и убил? Нет, не могла бы, некому постоять за честь рода: отец беспомощен, Улуска бесхарактерен, и злости у него нет. Потом еще русские помешали бы, не допустили бы вражды, русские законы уже в силе.
— Эх, были бы у меня дети!
Пота вздрогнул: столько было печали и боли в этом возгласе Токто, так он это произнес, что Пота не мог не вздрогнуть.
«Вот почему он детей хочет! Он надеется отомстить за отца. Этого же нельзя теперь делать».
— Род продолжить велел отец, а у меня дети все мрут.
У Поты сжалось сердце от жалости, он вдруг обрадовался своему ошибочному осуждению. Токто не хочет мстить, он хочет продолжить свой род! Так велел отец, он должен выполнить его наказ! Пота вдруг вспомнил, что на нем тоже лежит такая же обязанность, ведь, кроме него, некому продолжить род, на Улуску нет надежды, он «вошедший» в большой дом Баосы, дети его хотя и будут считаться Киле, но их воспитают в большом доме, и нечего от них ожидать, чтобы они поддерживали огонь в очаге бедного Ганги.
После тяжелой исповеди Токто замолчал, замкнулся и до наступления сумерек промолвил лишь несколько слов.
Когда в сумерках на них выбежала лосиха с длинноногим глупым лосенком, Пота выхватил ружье, прицелился, но Токто ударом руки отвел ствол, и юноша выстрелил в воздух.
— Зачем? — грустно сказал Токто. — Мясо есть, больше не поднимут оморочки. — Помолчав, добавил: — Лосенок без молока остался бы, пропал…
На следующий день начался проливной дождь, коптить мясо не стало возможности, и охотники погрузили недокопченные кренделя мяса и выехали домой. Дождь усилился и лил не прекращаясь. Оморочки собирали дождевую воду, и приходилось останавливаться и вычерпывать ее. Узенькая речушка разбухала на глазах, ширилась, шумела, несла коряжины, поваленные деревья и всякий мелкий лесной хлам. Оморочки катились рядом с плавинами. Пота отгребал в сторону от них и боялся взглянуть на берег: кусты, деревья мелькали до ряби в глазах. Токто как ни в чем не бывало размеренно махал веслом, обгонял коряжины, только на крутых поворотах напрягался, озабоченно оглядывался, но как только выезжал на прямую, опять становился беззаботным. Он видел испуг в глазах Поты и хотел своим поведением успокоить его.
— Самое страшное в такой внезапный паводок — оказаться без оморочки, — усмехнулся он, видимо вспомнив что-то смешное. — Три года назад сын Чонгиаки Ходжера, Гокчоа, попал в беду. Парень любит лишнее поспать, с вечера сделал навес и уснул на земле. Дождь хлещет, стучит по берестяному навесу, просто глушит, — не понимаю таких охотников, как они засыпают при таком шуме, я ночи напролет не могу сомкнуть глаз, а он уснул, знал, что в такую погоду лоси не выходят на озера и речки. Ночью почувствовал неладное, кабанья шкура под ним подмокла, но он передвинулся на другое сухое место и опять заснул. А когда проснулся, было уже поздно: вода прорвалась, затопила место, где он спал. Гокчоа — ружье в руки, постель свернул — и к оморочке, а оморочки нет, ее унесло водой. Что делать? Вот ты запомни: на горных речках, если почуешь на земле, то оморочку вытащи и обязательно привяжи к деревцу. Гокчоа, как бедный зайчишка в наводнение, переминался с ноги на ногу, потом полез на дерево. Испугаться он не очень испугался, знал — люди помогут, — я с его отцом был выше. Подплываем к тому месту, где оставили Гокчоа, и видим: сидит наш охотник на нижнем суку кедра, за плечом ружье, под рукой свернутая постель, а сам мокрый, дрожит. Я ему кричу: «Чего кабанью шкуру под мышкой держишь, укройся ею, и дождь тебе будет нипочем!» А отец его говорит: вот, мол, еще одного лося встретили, только не пойму, как это он на кедр взобрался? Гокчоа — он шутник — отвечает: пока, говорит, не лось — ружье сохранил, кресало есть, нож есть…