«У меня тоже нет… но вон в той коробке найдется парочка».
Первая затравка на вчерашней золе загоралась туго и вяло, — огонь брезгливо, с обеих сторон разглядывал страницу, которую предстояло ему пожрать. Лишь с восьмого приблизительно листа двинулось не в пример дружнее. Стылый чугун постепенно разогревался, и, когда Федор Андреич сунул в пасть ему небольшую пачку в палец толщины, заметно потеплело вокруг. Весело урчало в накалившемся докрасна дымоходном колене, но пепла скопилось уже по самое устье, огонь не успевал справляться с участившимися подачками… и тут при одной затяжной вспышке Федор Андреич попытался выяснить, до какого же именно места добрался он в своей расправе. Пригнувшись, так что опаляло жаром лицо, он разбирал верхнюю полустроку. Ага, шла полемика с двумя там легкомысленными французами по поводу принадлежности и датирования некоего бронированного ископаемого, отысканного в одной пустыне, так и не выясненной, потому что стало гаснуть пламя и засветившийся было дымоход снова растворился во мраке. Тогда Федор Андреич помешал кишевшую искрами золу и со стоном подкинул оставшуюся пачку. На этот раз стало сразу так жарко, что пришлось откинуться назад, но и так страшно, когда разохотившееся пламя вырвалось наружу, оставив по себе на полу кучку мелких суетливых огоньков.
Никогда раньше в голову не взбредало, что пятьсот на мелко исписанных страниц — так долго и мало. Долго — потому что на создание их потребовалось больше чем тридцатилетняя работа, мало — потому что снова стал зябнуть, прежде чем последняя искра спряталась в золе. Нигде не болело, все прошло удачно, и помнить обо всем этом, слава богу, было некому. Перед дыркой, в которой только что бесследно растворилась человеческая личность и местонахождение которой угадывалось во мраке лишь по исходившей оттуда теплой и тошной гари, сидел потухший вместе с этим пламенем, даже небольшой сравнительно с прошлым старичок. В ту ночь великое умиротворение снизошло наконец ему в сердце и заодно та самая мудрая человечность, которой так недоставало ему всю жизнь, чтобы умереть без крика.
«Слушай, пусти-ка меня, братец, на постель, а сам пересядь сюда… я устал», — пожаловался бывший Федор Андреич.
Он стал зажигать спички, чтобы при свете добраться до кровати. Когда над третьей закачалось худосочное пламя, распространявшее сильную серную вонь, стало видно, что место на кровати свободно. Остальное он забыл, ему ничего не снилось в ту ночь, и вообще — легкость такая, будто никогда ничего и не было. Когда же открыл глаза, окно было как бы насквозь пролито солнцем, так что радужно искрились ледяные отпечатки мезозойских папоротников на стекле. Видно, уж давно стучали в дверь, и за ней оказался как раз покровитель культуры Мухолович.
— А… — только и сказал ему бывший Федор Андреич, — давненько не бывали!
Тот вошел с кухни во всеоружии своих потешных ужимок, которые, наверно, помогали скрывать какую-то однажды навеки сконфуженную, никогда не получившую утоленья мысль. Он всегда робел в присутствии знаменитого профессора и теперь, предпочитая общество его сестры, прежде всего спросил о здоровье Елены Андревны. Неожиданно ласковым, даже пугающе кротким тоном Федор Андреич отвечал, что сестра с квартиры уехала, и тот не посмел переспросить. Но тень неверия, почти подозрения, скользнула по лицу Мухоловича, и он даже перестал ненадолго извлекать из карманов очередную дань культуре в виде мелких пакетиков с самой разнообразной снедью.
— Вы не поверите, товарищ Лихарев, как я люблю солнце! Может быть, что-то такое происходит в моем организме, я не знаю, но последнее время, знаете, я буквально не могу без слез смотреть на солнце. Меня все спрашивают, что с вами, Мухолович: вы за всякий пустяк стали такой нервный? А я все хожу действительно, смотрю на солнце и плачу! — И вдруг осведомился вскользь: — Скажите, а она далеко уехала?
— Очень далеко… — тем же тоном примирения отвечал Федор Андреич, все кивая, кивая и по-стариковски присаживаясь, чтобы не устать.
Все поражало теперь пытливый, все более беспокойный взор гостя — какая-то запущенная, неживая, хуже всякого беспорядка, чистота на кухне, никак не заполненная человеческим присутствием, такая же мертвенная пустынность квартиры, куда, не переставая говорить, заглянул Мухолович, самый вид опустившегося за столь короткий срок Федора Андреича — его порванная у ворота фуфайка, давно не знавший гребенки клок надо лбом, самые его глаза — один заметно меньше другого. Какая-то ужасная катастрофа, возможно даже убийство, произошла здесь буквально перед самым его приходом, и вот Мухоловичу оставалось лишь найти какую-нибудь изобличающую улику.