Выбрать главу

Он говорил это, как в лихорадке. И уже не ходил, а метался по комнате, как раненый зверь. И его тень от свечи прыгала гигантским призраком по стенам и потолку. На лбу выступил пот, волосы были всклокочены. Иногда пламя свечи колебалось, и тогда призрак, казалось, заполнял своей тенью всю комнату.

— Ты пойми: люди, сначала один, потом другой, приходили ко мне, говорили со мной о судьбах «родины» (в то же время они на отличном счету), ели мой хлеб и спали (по очереди или уж я не знаю как) с моей женой! Чего ты еще хочешь? Куда дальше можно итти? Ведь если с человеком интеллигентным случилась такая вещь, он прежде всего должен спросить себя: «Что же это со мной? Я делаю такую подлость и не чувствую, что это подлость. Значит, во мне свернулся самый главный винт.» А они, поверь, не чувствовали и не думали ни о каком винте. Они оба бывали у меня в продолжение всей зимы. Может быть, делили ее по общему соглашению… О Боже, где же мера низости?..

Он закрыл глаза рукой, и видно было, как по его лицу опять прошла судорога. Потом продолжал лихорадочно, торопливо:

— Если же человеку не приходит в голову поставить себе этот страшный вопрос, значит — все кончено! Все! Значит, это вырождение. Значит, это последняя свистопляска на могиле собственной души.

— Ну, это уж ты преувеличиваешь, — сказал Кисляков.

— Как преувеличиваю? — вскрикнул с новой силой Аркадий. — Милый мой, когда в человеке свернут винт, когда он потерял руководящее начало, как он может жить? Чем? Я вот не могу жить моей наукой, потому что я знаю, я чувствую, что мы кончились. Будущее принадлежит другой расе. Пойми: другой расе… Ведь рабочий — это другая раса, — раса, ничего общего с нами не имеющая. Это другой завет, ничего не поделаешь. Крыс я еще могу омолаживать, а класс, у которого свернулся винт, омолодить нельзя, невозможно!

А такие факты, как этот, — он дрожащим пальцем указал на письмо, — такие факты свидетельствуют о том, что винт свернут, свернут окончательно! Я не скажу, чтобы этот дядя Мишук и этот Левочка были моими друзьями в такой степени, как мы с тобой. Этого, слава Богу, не было. Но все же они были близкими мне людьми, моими приятелями, которых я (о святая простота!) встречал с распростертыми объятиями. Они знали, знали, что Тамара для меня была почти единственной опорой, знали что я люблю ее безмерно, высоко, чисто, — и все-таки они… Боже, где же предел? Нет его! Понял? Нет предела! — сказал Аркадий, остановившись перед другом и глядя на него блуждающими глазами.

— А ты ничего не замечал? — спросил Кисляков.

— Нет! Мне и в голову никогда не могло притти. Она усвоила манеру простоты обращения с ними. Она встречала их, как близких друзей, как своих родственников. Она говорила им «ты», при встрече целовалась с ними, как с братьями или друзьями детства. Мне только иногда казалось странным, что она как будто пользуется всяким предлогом, чтобы услать меня из дома, когда кто-нибудь из них приходил. Почему-то всегда в таких случаях ей оказывалось необходимо сделать целую массу покупок. Но замечать что-нибудь я никогда не замечал. Я как-то не знал практики лжи. Я сам ложью никогда не пользовался.

Как бы обессиленный, он сел около стола.

— Я не случайно сказал, — продолжал Аркадий, — что ни тот ни другой не были моими друзьями, не были в той мере, как ты. Друзьями могут быть многие, но другом может быть только один. Такая дружба только там, где рождаются большие идеи, где друг является восприемником твоей идеи, творящей жизнь. Таким другом был и есть для меня только ты один. Но мне суждено было поверять тебе не идею животворящей жизни, а идею смерти. Что же, и в этом нужен друг. Так как перед лицом такой смерти, смерти высшего начала, остаться одному — это уж слишком страшно. Теперь понимаешь, чем ты являешься для меня? Моя последняя опора, — Аркадий закрыл лицо руками и сидел некоторое время неподвижно, поставив локти на стол.

Во всей этой сцене было что-то сумбурное, жуткое, то ли от горячечного вида Аркадия, то ли от тусклого света одинокой свечи на темном окне, за которым выл и шуршал в голых деревьях осенний ветер.

Вдруг из-за рук, покрывавших лицо Аркадия, послышался смех. Кисляков вздрогнул от этого смеха, и ему стало жутко. Аркадий продолжал смеяться. Но когда он открыл лицо, то оно было похоже на безжизненную неподвижную маску. Смеялась только нижняя часть лица.