От удивления и растерянности я онемел. Казалось, сейчас она повернется и расхохочется мне в лицо. Но она даже не улыбнулась. Сидела и задумчиво глядела на летящую под колеса дорогу. Моя же мысль почему-то толкнулась в далекое прошлое, в солдатскую юность.
Я вспоминал страшные бураны, бушевавшие в степи, те мартовские двое суток, когда мы искали потерявшегося Максима. Вспоминал лютую стужу, от которой леденела кровь в жилах и с пушечным грохотом трескалась бесснежная земля. Вспоминал беспощадный зной, от которого нигде невозможно было найти укрытие (на маршах-бросках солдаты падали от солнечных и тепловых ударов) и думал: «Действительно, за что же любить такую степь?»
И, словно, подтверждая мою мысль, Алтан-Цэцэг негромко повторила:
— Степь я не люблю.
Но тут же, как бы очнувшись, поправилась:
— Не люблю вот такую, дикую.
Мне стало стыдно за свои мысли.
— Я пробовала жить без степи, — продолжала размышлять Алтан-Цэцэг, — и убедилась, что не могу. Тянет она к себе.
— Вот и попробуй понять вас: «Не люблю степи и не могу без нее».
Шофер по имени Чардавал, за всю длинную дорогу не проронивший ни звука, словно его и не было с нами, вдруг подарил одно-единственное слово:
— Женщины! — и смолк, снова весь запечатавшись.
Алтан-Цэцэг, заметно волнуясь, — подрагивали длинные ресницы, подрагивали сухие губы — все глядела и глядела на свою «дикую», обиженную природой степь, в которой не было ни вольных рек, ни прохладных рощ, ни медвяных трав.
— В своих снах, наверное, вы видите степь совсем другой?
— Вы угадали, — пересилив волнение, сказала Алтан-Цэцэг. — В снах, и довольно частых, я действительно вижу степь иной: обжитой, уютной, преображенной человеческими руками.
Вздохнула. Вздох не горестный, а легкий, какой бывает, когда снимают тяжелую ношу. Оживилась. Заговорила, увлекаясь:
— Помните, вчера вспоминали о «космическом разговоре»? Был такой разговор. Я, подобно журавке, летала над степью. Меня ласково качал ветер и поднимал все выше и выше, к самому Солнцу. Из той выси я любовалась родными просторами, покрытыми садами и хлебными нивами, лесными полосами и тенистыми парками, нарядными поселками и прямыми, как стрелы, дорогами. И я спросила у Солнца: «Когда все это будет?». Солнце мне ответило: «Будет тогда, когда вы, люди, приложите руки и дадите воду степям. Ну, а я не пожалею тепла. Вода и тепло дадут все!».
Ей-богу, она, эта маленькая женщина с матовым лицом и открытыми глазами — настоящий поэт.
Я спросил:
— Хучиру, директору станции, наверное, такие же сны снятся?
— Нет, сны у нас разные, — засмеялась Алтан-Цэцэг, — а мечта одна. С нею вас директор познакомил… Мечта, как я понимаю, — Я это прежде всего взгляд в будущее. Лишить человека мечты — это все равно, что птицу лишить крыльев. Не будет перспективы, не будет горизонта. А горизонт должен быть у каждого в жизни. Разве не так?
— Пожалуй, так, — согласился я.
— Значит, надо мечтать! И работать. И шагать к своему горизонту.
Наша машина все бежала по степи. Здесь в тысяча девятьсот тридцать девятом году прогрохотала война. Три десятилетия минуло с тех пор. Но все еще видны снарядные и бомбовые воронки, котлованы, орудийные дворики, ходы сообщения, траншеи, окопные зигзаги. Все это полузасыпалось, полуобвалилось и заросло жесткой, как щетина, травой. Из травы то там, то сям торчат траки танковых гусениц, пушечные лафеты, позеленевшие снарядные гильзы, обрывки ржавой колючей проволоки.
И еще на лике халхингольской земли остались курганы братских могил и памятники тем, кто добывал победу. На западных границах огромной Советской страны еще не началась большая, и тяжелая война с немецким фашизмом, а здесь, далеко на востоке, на прибрежных высотах Баин-Цагана и Хамардабы русские ребята уже лежали в земле. Они умерли за свободу и счастье монгольского народа.
Поклониться праху павших мы теперь и ехали.
От памятника танкистам комбрига Михаила Яковлева мы отъехали уже далеко. Но легкий танк с маленькой пушечкой (скорлупка против нынешних) и два серых бруска, взметнувшиеся к небу, все еще стояли перед глазами.
— К Шанрайсагу! — сказала Алтан-Цэцэг, и шофер свернул на не торную, видимо, еще фронтовую дорогу, ведущую по распадку вниз, в долину Халхин-Гола. Река то приближала к нам свои тальниковые берега, то отодвигала их. Но вот машина остановилась.
— Шанрайсаг, — сказала Алтан-Цэцэг и показала на крутой откос.
Сначала я увидел хаотическое нагромождение серо-желтого камня. Но вглядевшись, понял, что это — творение человеческих рук и разума. Прежде всего, мое внимание привлек огромный прямоугольник из невысоких каменных стен с небольшими буддийскими пагодами по углам и с молитвенными надписями на старо-монгольском языке. Потом в каменной ограде-прямоугольнике я разглядел что-то похожее на человеческую фигуру. Да, так оно и было. Немного потребовалось фантазии, чтобы дорисовать и увидеть большого каменного человека, который полулежал на гористом склоне. Поза его была такой покойной и мирной, что казалось: к горе привалился сильно уставший пастух. Он даже разулся — пусть и босые ноги его обдует ветром. Отдохнет пастух, поднимется и, гордый и могучий, снова примется за свои мирные и многотрудные дела…