Выбрать главу

…В огромной луже отражались, расслаиваясь, три распятия. Потоки текли по американским горкам, стекали по кривым зеркалам комнаты смеха. Возле затопленных кафе плавали белые пластиковые стаканчики и раскисшие гамбургеры.

Я не помню, сколько длился дождь.

Запах мандаринов стоял в ноздрях, как долгий крик. Сырость трупными пятнами темнела на стенах моего кабинета; побелка падала с потолка на безвкусный ужин. Мужчины, остававшиеся у меня, жаловались, что ночью на них течет с потолка, и они просыпаются со ртом, полным холодной воды.

Большой канал вышел из берегов, из него вынимали мертвых детей, так и не успевших научиться быть рыбами.

Я стояла у окна, курила и слушала, как мать в соседней комнате катает по полу бутылку.

И тогда мне доложили, что монастырь затопило. Со всеми запертыми монахами и этим деревянным зверинцем.

“Разве он не всплыл?” — спросила я своего заместителя.

Заместитель вытер платком пот. Это был один из тех “подлинных гробализаторов”, которые когда-то ворвались на нашу конференцию, призывая облизать “отеческий гроб”... Теперь у него все в порядке: потолстел, полысел, женился на аспирантке. Старший сынок уже в отряде приматов, вундеркинд.

“Разве он не всплыл?” — повторила я.

“Нет, не всплыл. Некому было спустить его со стапелей. Может, только рыбы выплыли. Но мы их отловим”

“Разденься!”

“Что?”

“Я сказала — разденься!”

Побелев, начал стягивать штаны. Отклеивать прилипший к потной рубашке пиджак.

“Хватит”.

Стоит в одних трусах, расплывшийся, пахнущий газетами, истерикой, плесенью.

“Сколько у тебя эйдосов?”

“Я освобожден от эйдосографии по состоянию здоровья”.

“Извини, я просто хотела посмотреть, как проходит время. Я думаю, стариков следует убивать. В Центре мира не должно быть ни старости, ни болезней”.

“Не надо...”

“Хорошо, не сейчас. Иди к своей жене. Кстати, ты в курсе, что она тебе изменяет с одним молодым быком-второгодником?”

Медленно стекают капли по стеклу, тихо покачиваются на дне озера крылья птиц, гривы лошадей...

“Хотя какая разница, — говорю я, лаская его холодную сутулую спину, — если бы этот зоопарк всплыл, то это уже когда-то было, и лодка со зверями, и семитская радуга и семь-сорок на раскисшей после дождя земле... Все это уже было! Но теперь это все осталось на дне озера, и это тоже было, и невидимый город, и какая-то дева... Ничего нового. Закон повторения, мой дорогой голый коллега. Почему ты молчишь?”

“После ночей с тобой я разучился говорить и мыслить”, — хрипло отвечает он и резко замолкает — я кусаю ему мочку уха.

“Да, — отвечаю я, освободив ухо. — Но зато ты смог защитить кандидатскую. Ну, не хнычь”.

По-дружески потискав его мокрые от страха ягодицы, отпускаю.

Он вылетает из комнаты, забыв про одежду.

Пытаюсь вспомнить, как лежала с ним, молодая и злая, а рядом благоухал шампунем бутафорский гроб. Ничего, кроме запаха, не осталось. Кроме запаха и шершавых губ Агафангела. Его удивленных, красноватых от болезни, глаз: “Разве ты не мальчик?”

Зеленоватое лицо моего зама просунулось в дверь: “Я возьму одежду?” Входит мокрый, с улицы, оставляя на паркете поблескивающие следы. Я достала полотенце. Стала вытирать его жирную спину, сатанея от собственной заботливости.

“И вот что, — сказала я, когда он просовывал ногу в штанину, — надо начать массовую закупку мандаринов. Обоснование придумайте сами. Пусть в городе пахнет мандаринами. Мандаринами!”

Тысячи мандаринов поплыли в Центр мира. За день улицы покрывались слоем кожуры. “Это все ради тебя, Агафангел!” — говорила я, проплывая по темной жиже Большого канала. Я стояла в своем мужском костюме на палубе и махала толпе, которая шелестящей лентой ползла по набережной. Многие в ней в разное время были моими любовниками. Я узнавала их: отполированные страхом лица, пустые зрачки, ампутированная до обрубка речь... Хранили ли они тайну нашей диффузии, яростного обмена молекулами? Хранили?

Вдруг где-то совсем рядом я услышала: “А вы знаете, мне кто-то говорил, что Академик — женщина!” — “Не может быть...”

Вернувшись, бросилась в комнату матери. “Ты? Ты распускаешь обо мне слухи?” Мать сидела в кресле и молчала.

“Ты все время шпионишь, шепчешься со всякими алкашами, ты!”

И она снова промолчала. Первый раз она слушала меня так внимательно, не перебивая. Она была мертва.

Наверное, уже день. Я не заглядывала к ней. И не чувствовала запаха. Это меня особенно поразило, когда я стала трясти ее голову. Я, с моим гениальным носом, не чувствовала запаха тления. Только запах мандаринов.

“Извини, мама, — сказала я, пятясь из комнаты. — Я была все эти дни очень занята... Я хотела подарить тебе кольцо, кольцо желаний. А ты была, как всегда, пьяна. А я не выношу пьяных, мама. Слышишь, я не выношу пьяных!!!”

С потолка на меня сыпались мандарины, катились по полу, мягко били по черепу...

— Ты ведь не хочешь чай? Не надо пить чай. Там плавают эти... Чаинки. Они забиваются в рот, шевелятся. Рот превращается в чайное ситечко... После ухода матери у меня начали исчезать слова. Слова, которые я копила всю жизнь. Которые, как пыльцу, собирала с моих ночных вздрагивающих цветов. Я шарила во рту языком, пытаясь нащупать хоть одно потерянное слово. Ха-ха-ха!

Старлаб очнулся.

Он все еще был в каком-то оцепенении, почти полусне. Лицо куклы было совсем близко, так что были видны железные штыри, которыми приводились в движение губы.

— Последние годы я почти не вылезала из Центра диффузии. У меня воспалились придатки, врачи пугали опухолью... Но только прижимаясь к этим трем отверстиям, я могла удерживать слова. Только так я могла вытягивать слова из моих партнеров по диффузии по ту сторону стены. И клиенты уходили, онемевшие, словно с вырванными зубами или прикушенным до крови языком. “Почему вы не пользуетесь инструментом?” — спрашивали меня другие работницы из смежных отсеков, когда я начинала выть от боли. “Мир полон слов, — отвечала я. — В начале было слово, и несчастны те, кому слова не дано. Несчастны те, у кого рот — лишь могила языка; не утешатся те, чьи губы склеены косноязычием... О, прекрасный, серебристый мир слов!” И снова начинала тихо выть от боли в низу живота. А мои напарницы не могли даже догадаться, что великий Академик, плывущий, как памятник, над толпой, и бестолковая баба, жмущаяся к трем загаженным отверстиям, — это одно и то же, совершенно одно и то же!

В углу комнаты ожили настенные часы, раздался бой. Распахнулась дверца, явилась птица с большеглазым человеческим лицом, запела: “И держала чашу в руке своей, наполненную мерзостями и нечистотою блудодейства ее”.

Пропев это двенадцать раз, спряталась в часы.

— Не было у меня никакой чаши! — крикнула кукла и показала часам деревянный, выкрашенный в синюю краску язык.

Повернулась к Старлабу. Язык втянулся обратно в рот.

— Уже полночь. А я тебе еще ничего не сказала. Ты ведь мой избранник. Я успела осуществить диффузию со всеми мужчинами Центра мира... Никто уже не приходил ко мне. Ночью я лежала одна, курила до потери сознания, чтобы убить никотином белую лошадь тоски. Или думала о будущем. Не о своем — мое будущее было затянуто облаком опухоли. Я думала о будущем Центра мира. Гадала по Платону, открывая наугад страницы. Прогноз был неутешительный, и я тянулась за новой сигаретой. И тогда я вспомнила об одной разработке, которой когда-то занимались у нас в Академгородке, пока я не навела там порядок. Куклы! Большие говорящие куклы... Утром я уже диктовала письмо. Через полгода с Окраин прибыл первый образец. Образец был мужского рода, ходил, двигал руками, открывал и закрывал рот. В туловище было записывающее устройство: что надиктуешь, то он тебе и скажет. Я стала диктовать. Читала ему вместо сказок на ночь всего Платона, потом диктовала свои мысли, потом целовала его в железный лобик и желала спокойной ночи. С каждым днем наших диктовок выражение его лица делалось все более циничным. Он начал мне отвечать — моими же словами опровергал мои же утверждения. Я кусала губы и даже попробовала его соблазнить. Бесполезно. Вначале он требовал себе афинских юношей, потом просто сбежал. Его видели с медузами, с собаками. Наконец, отловили — рывшегося в какой-то помойке, где он, как утверждал, искал чистые идеи. И тогда я заказала еще одну куклу...