Выбрать главу

— В чем дело? — строго допрашивала дочь Любовь Алексеевна. — Почему ты относишься к Фросе с пренебрежением?

— Мамочка! О чем ты? — искренне возмущалась Тонечка. — Я не понимаю! Я отношусь к ней так же, как относилась к нашей горничной Маше.

Так да не так!

И зря спрашивала мамочка, потому что Тонечка и под страшной пыткой не призналась бы в истинной причине нерасположения к Фросе. Все дело в том, что с уходом Маши она лишилась трепетного обожания. Прежняя горничная, по-мужичьи широкая в плечах, с плоским конопатым лицом и жиденькими волосами, простодушно восхищалась красотой молодой барышни, говорила: «Какая вы раскрасавица, Антонина Сергеевна, прямо виноградинка, не то что я, уродина». «Да какая же ты уродина, ты симпатичная девушка», — фальшиво успокаивала ее Тонечка и дарила ей свои старые платья. А оставшись одна в комнате, подолгу глядела на себя в зеркало и, вдоволь налюбовавшись, напевала: «Прямо виноградинка, прямо виноградинка…» И вот Маши не стало, а вместо нее появилась Фрося. Когда Тонечка увидела ее в первый раз, то невольно про себя подумала: «Вот уж кто виноградинка!» Фрося действительно была красавицей. Даже Сергей Ипполитович как-то сказал супруге: «Это надо же — какие чудные цветы на колыванском назьме произрастают!»

Глупо, конечно, и недостойно завидовать чужой красоте, но Тонечка ничего не могла с собой поделать. Сейчас, допивая чай, она старалась на горничную не смотреть, а думать о приятном — о поездке в пошивочную к Зое Петровне, ради чего и пришлось сегодня подниматься в такую рань. Дело в том, что после обеда Зоя Петровна собиралась уезжать к своим родственникам в Каинск и попросила прибыть утром, чтобы в последний раз примерить уже готовое платье, заказанное специально к сегодняшнему балу, который начнется в семь часов вечера в Торговом корпусе. Бал был приурочен к рождественским каникулам и проводился с благотворительными целями силами мужской и первой женской гимназии. Тонечка училась в старшем восьмом классе, и вот уже второй год классная дама поручала ей вместе с подругой, Олей Королевой, отвечать за продажу билетов и за благотворительную торговлю на балу. Вчера они ездили продавать билеты в Офицерское собрание, и там к ним подошли два молодых прапорщика, весело представились: Максим Кривицкий и Александр Прокошин. Стройные, в блестящих сапогах, в скрипящих портупеях, натуго перетянутые ремнями в талиях, они почему-то показались Тонечке игрушечными солдатиками, которыми любили играть ее старшие братья. Поэтому она заулыбалась, глядя на них. А прапорщики перемигнулись заговорщицки и спросили — сколько у них билетов. Билетов, специально отпечатанных в типографии господина Литвинова и предназначенных для Офицерского собрания, было тридцать штук.

— Девушки, хотите, мы вас освободим от этого скучного занятия? — предложил Максим Кривицкий.

— И совершенно бескорыстно, — добавил Александр Прокошин, но кинул взгляд на друга и рассмеялся: — Отставить! Скажем так: почти бескорыстно.

— Вы что, господа офицеры, хотите забрать у нас выручку? — Ольга сделала круглые глаза, как умела она делать, изображая ужасный испуг, и потянула Тонечку за рукав: — Бежим, они хотят нас ограбить!

Тонечке очень нравилась эта словесная игра, волнующая и необычная, и она не замедлила с замирающей радостью в нее включиться:

— Нет, Оля, грабить они нас будут, когда продадим все билеты, им же деньги нужны. А зачем вам, господа офицеры, нужны деньги — на кинематограф или на мороженое?

— Ой, и глупая ты, Тоня, разве не видишь — средств им не хватает на ресторан Индорина, на шустовский коньяк на рябине и на шампанское со льдом.

Прапорщики переглянулись и раскатились молодым и довольным смехом. Им тоже нравилась словесная игра.

— Единственное, что движет нами, — это чувство исключительного человеколюбия. — Максим театрально приложил руку к сердцу, и Тонечка вдруг разглядела, что глаза у него — карие, с неуловимой искоркой.

— Да, да, совершенно точно, — поддержал своего товарища Александр, — исключительное человеколюбие. Мы покупаем сейчас у вас все тридцать билетов, но…

— Но: — поднял вверх указательный палец Максим, — у нас одно ма-а-а-ленькое условие: весь вечер вы будете танцевать только с нами. А всем остальным — отказывать.

Подружки озадаченно переглянулись и, не сговариваясь, дружно кивнули.

Сейчас Тонечка заново переживала это неожиданное знакомство, ей было приятно его вспоминать, и она сразу забыла о том, что пришлось рано вставать, забыла о противном жареном луке, и даже Фросю она удостоила после завтрака мимолетной улыбкой.

Пора было выезжать.

Каурый жеребчик Бойкий, запряженный в легкие санки, вразнобой постукивал у крыльца копытами, раскидывая снег, а кучер Филипыч, расправляя вожжи, незлобиво строжился:

— Да стой ты, холера ясная, удержу на тебя нет! Погоди, побегим — упаришься…

Филипыч всегда и на всех ворчал: на жеребчика, на встречных и поперечных, на погоду, на дорогу, на хозяев, которые на его воркотню лишь улыбались, потому как прекрасно знали, что кучер у них — человек надежный и шалагинской семье бесконечно преданный.

— Доброе утро, Филипыч! — крикнула Тонечка, сбегая с высокого крыльца и сияя глазами. Она радовалась морозцу, солнцу, которое приподнималось над крышами, радовалась самой себе и поэтому не удержалась и рассыпала звонкий смех.

Филипыч покосился на нее строгим взглядом, шмыгнул широким, приплюснутым носом и забубнил:

— Доброе-то доброе, а ты для кого вырядилась? Форс морозу не боится — так, что ли? Застынешь, пока едем.

— Ты о чем, Филипыч? На мне же шубка! — Тонечка приподняла пушисто отороченные полы беличьей шубки и крутнулась перед Филипычем. — Она же теплая!

— А ботиночки? — невозмутимо и ворчливо отвечал ей Филипыч. — Обула бы валенки — вот ладно. А так застынешь.

— Ну не за сто же верст мы поедем.

— А все равно! Ладно, садись, егоза, я тебя укутаю.

Филипыч старательно обернул ноги Тонечке волчьей полстью, взгромоздился, по-стариковски кряхтя, на облучок и, дождавшись Любовь Алексеевну, тихонько понужнул Бойкого:

— Н-но, милый! Вот теперь взбрыкивай…

3

Дом у Шалагиных стоял на Каинской улице, и по ней легкие санки выскочили к собору Святого благоверного князя Александра Невского. Его купол, похожий на шлем древнего воина, золотисто светился под первыми лучами встающего солнца, вздымался величественно над всей округой, открывая картину Сосновского сада, где летом любили гулять горожане, белой, спрятанной под лед Оби и железных кружев железнодорожного моста через реку, по которому весело стучал колесами поезд, обозначая свой ход черным дымом из паровозной трубы.

Морозное хрусткое, бодрящее утро занималось над молодым городом.

На колокольне храма звонко ударил колокол к заутрене, и его медный голос легко пронзил стылый воздух, раскатываясь по всей округе. Бойкий уже выносил санки на Николаевский проспект — самую прямую и широкую городскую улицу, и Филипыч, слегка поворачивая голову, поднял руку, чтобы перекреститься, но тут же опустил ее, судорожно хватаясь за вожжи. Вскочил с облучка, уперся ногой в передок саней, потянул коня вправо, замедляя его скорый бег и заставляя прижаться к обочине проспекта. Бойкий останавливаться не желал, норовисто вскидывал голову, но Филипыч с такой силой потянул вожжу на себя, что конь подчинился, переходя на шаг. Санки приткнулись к самому краешку.

А сзади уже слышно было, как накатывает глухой топот. С десяток конных полицейских, без устали работая плетками, рассыпались полукругом и неслись во весь опор, безуспешно пытаясь догнать далеко оторвавшегося от них передового всадника. Был этим всадником сам полицмейстер Гречман. Низко пригнувшись крыжей гриве коня, он свирепо раздувал пшеничные усы и скалился, будто смеялся. Летучими облачками вздымался над лошадями и всадниками белесый пар.

Простукотили, пролетели, скрылись из глаз, свернув куда-то в сторону за Базарной площадью.

— Не на тройке седни гарцует, — удивился Филипыч, — верхом летит. Не иначе кого зарезали, прости меня, Господи. — Он запоздало перекрестился, обернувшись к храму, понужнул Бойкого, и тот понесся вверх по Николаевскому проспекту, радуясь, что его не сдерживают.