— Что с ними делать? — спросил загорелый патрульный, добродушно подталкивая задержанных в сторону зала ожидания. — Тут один французский офицер — вон тот — стрелял из пистолета.
Фон Эсслин резко развернулся и рявкнул:
— Вам известен приказ.
Когда он садился в автомобиль, то услыхал автоматные очереди внутри вокзала.
Часть танковой бригады повернула направо и, проехав по полям, соединилась с основными наступающими силами на главной дороге, теперь заваленной брошенными повозками с домашним скарбом. Велико было искушение остановиться и покопаться в лопнувших чемоданах, из которых что только не вываливалось. Слава богу, они быстро двигались, и фон Эсслину не пришлось читать своим подчиненным лекцию о недопустимости мародерства, которое еще будет, но позднее и в систематизированном виде, как репрессивная мера. Естественно, ни о какой философии в этой войне и речи быть не могло. Действовали, как Наполеон: кампания a la maraude,[77] как вскоре станет ясно французам. На минуту фон Эсслин напыжился от гордости, однако на смену гордости пришло нечто вроде ярости уличенного в преступлении. С Францией покончено! Он дважды с силой ударил тростью по ботинку и погрузился в приятные воспоминания о грохоте гусениц по железнодорожным путям. Прилетели самолеты, снизились и затарахтели, как сороки. Движение замедлилось. Густой дым и грохот выстрелов говорили о том, что где-то впереди — бой; дорога была залита соляркой из пробитого бака, пустые канистры дребезжали кругом, словно по ним шпарил ливень. Фон Эсслин увел своих с главной дороги на зеленые луга, раскинувшиеся по обе стороны от нее. День подходил к концу, скоро должны были наступить сумерки; надо было успеть захватить побольше земли, прежде чем разбить на ночь лагерь. Кроме того, фон Эсслин отозвал для поддержки танков две машины с пехотинцами, после чего танки принялись прочесывать лес, кое-где поджигая его, чтобы выкурить оттуда противника, вражеские солдаты вполне могли прятаться в чащах.
Как только тотальная победа стала реальностью, она уже никого не удивляла, ибо казалась очевидной, неизбежной и абсолютной, уже изменившей судьбу и даже географическое расположение многих стран — речь идет о поражении британцев, крахе Франции, Нидерландов, Бельгии, Люксембурга… Бесчисленные победы достигались по-разному, и было невозможно описать их все — ибо их число постоянно увеличивалось — на всех направлениях. Когда фон Эсслина спросили, что будет дальше, он с кислой миной, не подобающей прусскому помещику, ответил: «Я — солдат Рейха, и у меня нет своей точки зрения. Я делаю то, что велит мне Вождь». Его собеседник, штабной офицер из отдела передвижения войск, явно был разочарован. Однако он вскинул руку и кивнул, изображая согласие, но пряча глаза, чтобы фон Эсслин не разглядел в них насмешку. На самом же деле фон Эсслин был сбит с толку — он не поспевал за событиями, и ему было мучительно тяжело связывать их в единое целое. Он надеялся вскоре вновь оказаться на Восточном фронте — смутное ощущение malaise[78] преследовало его, что-то не то было в крахе Франции. Даже истеричное раболепие парижан перед немцами не унимало тревогу. Они выставили полицейских из их помещений в Авалоне и взяли в свои руки эти важные ворота в Париж. Однако очень скоро эффективные действия немецких сил позволили ему недурно устроиться, даже совершать частые наезды в Париж, причем он заметил, что французские девушки с большим почтением разглядывают его форму. Однажды юная fille de joie[79] спросила, не хочет ли он пойти с ней и устроить ей хорошую взбучку своей тростью. Она заплатит ему, сказала девушка, что было, по крайней мере, оригинально. Фон Эсслин впал в шоковое состояние, ему стало стыдно за французов, которые чуть ли не с удовольствием принимали свое поражение. Выругавшись, он отправился через мост на quais,[80] где отыскал много немецких книг; он купил их и отправил матери. Почтовое сообщение уже было налажено, и он примерно раз в месяц получал от нее письма, а в ответ расписывал ей свои приключения и Париж, который всегда находил завораживающе прекрасным, а теперь, когда он пал, тем более.