Констанс сомневалась в глубине чисто медицинских познаний Сатклиффа. Одно дело бродить вокруг да около, предаваться философствованию, и совсем другое адаптировать систему для лечебной практики.
— Вам скучно со мной, — сказал он.
Она покачала головой.
— Нет, просто я задумалась о другом, о том, как начала заниматься медициной, о том, что было после. Расскажите еще что-нибудь.
Когда они снова вернулись в бар, Сатклифф заказал напитки.
— А что еще рассказывать? Я и видел-то его всего несколько раз — но этого хватило, чтобы я проникся к нему уважением. Другого такого пессимиста не было со времен Спинозы. Напоследок я принес ему плату в самых мелких монетах. У меня был небольшой кожаный портфель, и я наполнил его фартингами и другой мелочью. Вот уж он удивился, когда я отдал ему портфель и сказал, что это плата за лечение. «Бог ты мой, — рассмеялся он, — да у вас понос!»
Тоби курил трубку, слушая вполуха. Ему было неинтересно — он почти ничего не знал о личностях, про которых рассказывал Сатклифф, зато Сатклифф, похоже, неплохо изучил все тонкости.
— Потом мы уехали из Вены, а старик Фрейд отправился к себе, в свой новый кабинет, покинув мрачные комнаты и старый диван, на котором она посвящала его во все подробности нашей жизни, словно расставляла игрушечных солдатиков перед битвой или кукол перед пикником. Но когда я задавал старику вопросы о нас, он только качал головой со словами: «История нарциссизма у всех одна и та же». У меня появлялось нелепое искушение оплакать себя, поломать руки, но что толку? Он сказал, что я должен сублимировать несчастье в книге, которую бог знает как уже давно пытаюсь написать — начал задолго до того, как грянула беда. С ранней юности я мучился от Schmerz, Angst,[93] да еще как. Мой первый издатель заплатил мне аванс за кулинарную книгу о египетских блюдах. Я был вне себя от счастья и тотчас на корабле отправился в Египет. Но в первом же кушанье, не поверите, в салате, оказался презерватив. Так и пошло с тех пор.
За тщетной попыткой пошутить Констанс почувствовала тяжелую депрессию и напряжение. В его грубой неуклюжести ей привиделось нечто уютное и беспомощное, он был похож на старого слепого мишку, привязанного к столбу. Ей тоже хватало несчастий, с которыми так не хотелось оставаться наедине; она явственно ощутила, что ей не хочется возвращаться в свою холодную стерильную квартиру с перегруженными книжными полками и немытой посудой. С тех пор, как она получила письмо Сэма, у нее не было сил оставаться по эту сторону озера; даже в клинике ей было легче — в обществе коллег и санитаров, даже присутствие больных как будто приносило ей — парадоксальным образом — успокоение. Приблизился вечер, и Тоби вспомнил о приглашении на обед. Он церемонно раскланялся, выразив надежду еще раз… Учтивость семнадцатого столетия как нельзя лучше шла ему, он был как будто создан для нелепых поклонов и дурацких расшаркиваний. Остался один Сатклифф. «Наверно, странно существовать лишь в чьем-то дневнике, подобно Сократу, — подумала она. — Ведь о нем известно только со слов Платона».
А он думал: «Когда же наконец я закончу книгу, которую так давно мурыжу? Когда перестану дышать? Но идея-то была в создании идеальной книги — титанического труда — le roman appareil.[94] В конце концов, почему бы не поместить в книгу куски из других книг, черты чужих персонажей, циркулирующих в крови друг друга, — но чтобы все они были свежими, никакого повтора, вторичного пережевывания, вторичного дыхания. Такая книга может прозвучать вопросом: стоит ли жизнь того, чтобы жить, если все равно умрешь… Одно не может быть без другого. Я слышу голос: «Чем несчастный болел?» — «Смертью!» — «Смертью? Почему же он умолчал об этом? В смерти нет ничего особенного, если она приходит вовремя».
А она думала: «Познание боли — самое большое, что может дать любовь. Ну и дураками же мы были! Теперь мне все ясно. Одни браки чуть тлеют, у других все как у всех, а мы познали экстаз. Нам повезло! Поэтому мне трудно собраться с силами после такого удара. Что дальше? Буду жить одна, как Обри, спать одна на своей правой половине кровати головой на север; вот так, совсем одна».
Он же размышлял о своем: «Соединять и перемешивать реальности — вот настоящая игра! В конце концов, нам очень мало дано — всего несколько разновидностей характеров, типов поведения; вряд ли их больше, чем христианских имен, которыми мы пользуемся. Сколько наносной шелухи нужно соскоблить, чтобы добраться до истинно чистой поверхности, до сути? Все мы — фрагменты друг друга; каждый изначально получает кусочек от целого. От абсолюта — скажем, Аристотелева пятого элемента;[95] все персонажи по сути одинаковы и все ситуации идентичны друг другу или очень похожи. Вселенная наверняка умирает от скуки. И все-таки, я упорно мечтаю о книге, в которой не будет совсем отвлеченных персонажей, так как я дам им предков и потомков — могут ли такие люди вторгаться в чужие жизни и покидать их, не нанося никому вреда? Хм. И вся книга будет состоять из уменьшенных квинт — если говорить об оркестровке. Большая раздвижная книга, в которой всё — и суть и подходы к ней. Голгофа, а не книга. Надо поговорить о ней с Обри». Он наклонил голову, а воображаемая аудитория долго аплодировала ему.