Бесконечная волокита с письмами, разъездами фельдъегерей, отсутствие цесаревича в столице получили в конце концов простое, доступное всем объяснение — дороги в России дурны. На прощание же Константин преподал брату урок, по-своему пересказав изречение Христа о том, что последние будут первыми.
Тень Константина Павловича — и ту, что прихлебывала чай в людской, и ту, что размахивала саблей на подступах к Петербургу, и ту, что брела по пыльным сельским дорогам, — мы описали вполне. В минуты роковые нация начинает дышать единым дыханием, крепостные, дворовые, мещане, захудалые дворяне и аристократы вдруг обнаруживают себя в объятиях друг друга, начиная мыслить и чувствовать похоже. Не только народная молва, но и высокая поэзия, вопреки всему, упрямо вручала Константину скипетр и державу. Поэты, равноудаленные от казарм и крестьянских изб, продолжали славить царское достоинство Константина.
Литератор В.А. Добровольский, успевший написать «Песнь на проезд через Москву 30 ноября 1825 года в день народной присяги Государю императору Константину Павловичу» (проезд в указанную дату, конечно, так и не состоявшийся), спустя недолгое время сочинил новые стихи — «на отказ Его высочества цесаревича великого князя Константина Павловича от Престола»{442}.
Не имеющий прецедента случай породил не имеющую прецедента оду — впервые в истории русской литературы ода писалась в честь невосшествия на престол.
Отречение Константина выглядит здесь как поступок, исполненный христианского смирения. Добровольский следует уже знакомой нам логике — нижняя шпага однажды окажется наверху, Константин остается царем, просто царство его «не от мира сего» (Ин. 18, 36). Именно поэтому он уже не нуждается ни в каких видимых знаках признания и любви: «Ему не нужны диадемы / И клятвы верности в словах. / Народом князь боготворимый! / Без клятв ты царствуешь в сердцах!»
«КАК ПОЭТ, РАДУЮСЬ ВОСШЕСТВИЮ НА ПРЕСТОЛ КОНСТАНТИНА»
Другой русский поэт в дни междуцарствия томился в Михайловском. Новое царство — новые надежды, и Пушкин попробовал воспользоваться сменой власти, чтобы освободиться из ссылки.
«Как верный подданный, должен я, конечно, печалиться о смерти государя, — писал он Павлу Александровичу Катенину 4 декабря 1825 года, — но, как поэт, радуюсь восшествию на престол Константина I. В нем очень много романтизма; бурная его молодость, походы с Суворовым, вражда с немцем Барклаем напоминают Генриха V. К тому же он умен, а с умными людьми все как-то лучше; словом, я надеюсь от него много хорошего»{443}.
Как видим, поэт радуется восшествию на престол фантома, родившегося в его быстром воображении, сочиненного им к случаю почти литературного героя, полного романтического очарования и поэзии. Когда хочется вырваться из плена, обнаружить в Константине «много романтизма» не составляет труда. Тем более что представления Пушкина (как, впрочем, и многих его современников) о романтизме были весьма свободными, романтической поэт считал всякую литературу, ориентированную на создание новых по сравнению с классическими форм{444}, романтизмом могла быть названа любая «новизна» в литературе[50]. Не потому ли и «новизна» в русской истории — а император Константин и в самом деле был мало похож на усредненного русского императора — так легко окутывалась романтической дымкой?
Пушкин подбирает для Константина и исторический прототип — английского короля Генриха V, прославившегося благодаря битве при Азенкуре в 1415 году, во время которой королевские войска разбили французов.
50
Ср. исчерпывающее определение Л. Гинзбург, высказанное, правда, по поводу восприятия романтизма Вяземским, но вполне подходящее и к взглядам Пушкина: «Под заголовком романтизма может приютиться всякая художественная новизна, новые приемы, новые воззрения, про тест против обычаев, узаконений, авторитетов… всего того, что входило в уложение так называемого классицизма»