Выбрать главу

А ее шляпы! Или одна шляпа? Кто это установит теперь в сумраке воспоминаний и изобретательной чаще бабкиных выдумок? Посторонним она, разумеется, всегда представлялась в шляпе. А из-под шляпы, как я уже говорила, локоны. Симметричные, скрученные в букли, как на портретах нашего короля, изысканного Стася[3], хотя ему было куда легче, так как он носил парик и не очень-то ломал над этим голову. Но и сам король, пусть даже и эстет, не сообразил бы, как возможно придать головному убору столько невероятных и изощренных вариантов! Я уж не говорю о лентах, бантах, вуальках и шарфах, диких и съедобных фруктах, хотя бы в умеренных дозах, что можно встретить и на других экземплярах элегантных женщин. Но у меня дух захватило, когда бабушка украсила шляпу буйной ветвью сирени и пышной розой, поместив их в углублении тульи. И не то было потрясающе, что сирень и роза, — привыкнуть ко всему можно. И не то, что они были искусственные — а какими еще пользуются модистки? Факт тот, что они были вырезаны из бумаги, куплены где-то с лотка, вот такие, что ставят на всю зиму во флакон, и когда-то это было ужасно дурного вкуса, а теперь вот вновь привилось, потому что якобы в народном духе. И именно такую розу из гофрированной папиросной бумаги, именно подсиненную сирень водружала моя бабушка вместе со шляпой на голову. И выглядела великолепно, как парижская манекенщица, и женщины ненавидели ее на улице и в костеле! Хорошо, что я шляпы не ношу, представляю, что бы я натворила после моих детских восторгов.

Жила ли она жизнью чувств? Мы-то были ее любовью, это я точно знаю, иначе бы она с нами не выдержала, хотя ей и некуда было деться. Это я знаю. Свою дочь она согревала заботой и тревожилась за нее, старалась утихомирить, когда та возносила свои стенания на всю округу и перед этими, черными и невозмутимыми, которые в вороньих крылах халатов проскальзывали по лестнице, целуя перед входом в свои норы свиток заповедей на двери. Бабушка была такая же, как они, навсегда приговоренная судьбой к лишениям — и поэтому примиренная хотя бы с тем, что может иметь. Никогда она не повышала голос до мятежных октав или проклятий, даже когда вмешательство в свалку внуков вынуждало ее к сверхъестественной энергии. Тогда она, размахивая шумовкой или шваброй, гонялась за детворой по двору, но уж никак не от ярости, и мы не верили в реальное возмездие от ее руки. Зять вызывал в ней восхищение, ведь он же явился в их вдовью жизнь из другого, хотя где-то еще мелколесопильного, но уже венско-университетского мира. Она жирировала его векселя без покрытия ради непонятных ей, но блистательных планов; он был главой дома, был наверняка мужчиной, за которым всегда следуют женские взгляды, хотя он с высот своего роста мог этого и не замечать (уж так ли и не замечал?), а как представитель совершенно иного, господствующего человеческого вида обладал среди ее поколения непререкаемой правотой, перевешивающей любое сомнение, даже тогда, когда он все сомнительнее обеспечивал содержание столь многолюдного дома.

Сдерживая буйство дочери, она не раз, я это помню, становилась на сторону отца, если только возможен был просвет в этой лавине слов, когда и она могла высказать свой резон. Благодаря ей к нам возвращались периоды сосуществования без взрывов, благодаря ей мать из состояния тотального сопротивления впадала в состояние одержимой солидарности с отцом. Своим внутренним спокойствием она сглаживала конфликты, зародыши которых таились в любой минуте, в любой затее домочадцев. Благодаря ей мы среди недосягаемых взрослых дел и проблем в этом бурлящем мире были не одни. А может быть, как раз она и являлась для всех опорой и цементом, в хорошую или плохую пору?

Так и шли годы в ее изоляции с нами, с ее ощущаемым, хотя бы словно воздух, присутствием. Но видимо, были у нее и другие минуты, только для себя, это и видится мне теперь в какой-то ее неожиданной молчаливости, вот так, вдруг, без всякого повода, в каком-то описании, намеке на дела, в которых мы не участвуем, в метаморфозе, которая происходила с ней, когда она покидала наши общие стены. Разумеется, была в этом ее набожность, глубочайшая и истинная, хотя костел являлся для нее просто возможностью бегства, ее светской жизнью, И в то же время — общение в этом месте с кем-то, кто не давал ее инстинктам увянуть до конца, заглохнуть в буднях.

Выстраивая вереницу предпосылок, невольных сопоставлений, мое нынешнее знание женских секретов, я думаю, что этим объектом бабушкиного обожания был каноник в нашем кафедральном соборе. А что, он вполне мог волновать женские сердца. Я и сама, побуждаемая ею, охотно бегала в костел, особенно в мае, к вечерне, когда собор преображался в волшебное помещение, полное света и цветов, но чаще всего, к несчастью, в те дни, когда у меня были уроки музыки. Они были для меня наказаньем, меня били по пальцам, слуха у меня не было, в гаммах я не разбиралась, но мать считала, что бренчать на фортепьянах — это уже, почитай что, полное образование для девицы. Так что у меня было превосходное алиби, я скрывалась от казни под десницу господню, и этот, если можно выразиться, фортель становился предлогом почти благочестивым. Именно там, в переливающемся сумраке, я могла оценить этого пленительного Офицера Церкви Господней. Ах, какой это был мужчина! Для меня тогда почти уже старец, но совсем иначе смотрели на него женщины, начиная с подростков и кончая старушками, застывшими в обожании. И я хотела его таким видеть, а эпитеты были свежи в памяти со слов бабушки, хотя в совершенно метафизических контекстах. Только что там эти непреходящие восторги неземного плана! Это был образцовый представитель мужского пола, высокий, с седыми густыми волосами, с ровным пробором, с глазами, горящими огнем аскезы, с великолепным носом, прямо как на греческих статуях, с губами вытянутыми, но не от высокомерия, а от готовности проявить милосердие к своим овечкам, а еще, наверное, от упражнений в дикции, потому что говорил он, прибегая к округлым, просторным фразам, басом, точно глас близкого органа, проповеди его были блистательны и широко комментировались, вообще он выглядел императором на колеснице, когда там, на возвышении амвона, читал в воскресенье Евангелие, а потом возносил руку, застывал, унимая верноподданный гул (как правило, женский), и начинал, громыхая, толковать апостольские слова.

вернуться

3

Станислав Август Понятовский (1733—1798) — последний польский король.