Всю ночь мы ехали с ним по лесу, а когда я проснулась, я была в замке. В каменной зале. Знаешь, Вильгельм, мне было так хорошо… так, как вообще не бывает. Постель была мягкой, как пух. Когда я проснулась, в зале играла музыка. И я пила чистый нектар из звенящего хрусталя. И я отказалась от прежней жизни, забыла ее, как сон.
Мой радушный хозяин приходил ко мне каждый день. Он никогда не снимал доспеха. Даже шлема. Он как будто робел и старался не подходить ко мне слишком близко. И хотя лицо его было скрыто, я чувствовала, как он смотрит на меня. И я знала, что это он, мой Возлюбленный.
Однажды ночью я решила не спать. Я знала, что он придет. И вот дверь открылась. Я тут же закрыла глаза и притворилась, что сплю. Я не слышала, как он вошел; я не слышала ни его шагов, ни дыхания, когда он встал на колени рядом с моей кроватью. Мне показалось, что он один раз прикоснулся рукой к моим волосам, хотя это мог быть просто ветер. Как мне хотелось открыть глаза, и увидеть его лицо, и прикоснуться ладонью к его щеке! Но мне не хватило решимости, а потом я заснула и проснулась уже под утро.
Я поднялась с постели и вышла из залы. Я искала его и нашла на опушке леса. Он смотрел туда – в зиму за пределами нашего сада. Я сказала ему: Сними шлем. Он послушался. Да, это был он. Мой возлюбленный. Точно такой же, каким я его помнила. Я сказала: Ты совсем не изменился. Ты точно такой же, каким ты жил в моем сердце. Ты – как память о прошлом, воплотившаяся в настоящем. Задыхаясь от радости, я расстегнула на нем его латы. Как мне хотелось прикоснуться к нему, к его голой коже! Под кольчугой была шерстяная рубаха. Сейчас, сейчас я к нему прикоснусь…
И вдруг – Святый Боже – луна скрылась за тучей. И глаза его вспыхнули в темноте белым холодным огнем. Я испугалась и схватила его за руку, ища утешения. Его рука была холодна, как замерзшая глина.
Смяв в руке мак, Агнесс горько плачет.
– Когда луна выбралась из-за тучи, я увидела, как цветы вокруг вянут буквально на глазах. И его, моего любимого, уже не было рядом. Он исчез без следа, только латы остались лежать на земле – они были испачканы гноем и смердели чумой! Агнесс впивается ногтями себе в глаза и кричит, и кровь течет по ее рукам.
Было никак невозможно успокоить ее на расстоянии. Вильгельма одолевали самые разные чувства, для которых не было даже названия. Он думал о смерти отца, и о дядином горе, и холод отчаяния пророс в его сердце кристаллами льда. Ему нужна была жизнь – и Агнесс была рядом, такая горячая и живая. Она тоже страдала и тоже любила, пусть даже это была выдуманная любовь.
Увидев, что Агнесс упала в изнеможении на ложе из цветов, он вскочил на ноги и ворвался в заколдованный круг. Цветы вздохнули и легли ему под ноги. Он бросился к Агнесс, лежащей без чувств, схватил ее и прижал к себе. Ее волосы были словно песок, утекающий сквозь пальцы. Вильгельм промокнул ее раны ее алой шалью. И Агнесс, совсем обессиленная от голода, страха и горя, сама подставила юноше губы для поцелуя.
Пролог раскаявшегося пропойцы
Воцаряется тягостная тишина. Рассказ монашки вызывает всеобщее неодобрение. Монах сосредоточенно ковыряет в носу и жует вынутые козявки, шут старательно скалит зубы. Однако певцы-горлопаны и пьяная баба даже не пытаются скрыть недовольство: они сидят, сморщив носы, словно на них пахнуло кошмарной вонью.
Как ни странно, но первым молчание нарушает раскаявшийся пропойца.
Раскаявшийся пропойца: Ваш рассказ, матушка, он о людском легковерии и о том, как в минуту опасности мы прибегаем к красивому самообману. Я тут подумал, а насколько вы сами сведущи в любви?
Монашка: Разумеется, ни насколько.
Раскаявшийся пропойца: Но вы говорили со знанием дела.
Монашка: Это всего лишь легенда, которую я слышала в молодости.
Раскаявшийся пропойца: Но легенда, рассказанная человеком с богатым воображением.
Монашка: Она основана на реальных фактах. Хорошо всем известных. Которые можно проверить.
Раскаявшийся пропойца: Меня волнуют не факты. Я говорю о той Правде, что обитает на холме крутом, куда подняться – труд великий есть. [28]
(Пьяная баба: Уж лучше бы он продолжал блевать.)
Раскаявшийся пропойца, истинный джентльмен в душе, галантно блюет за борт, дабы угодить даме, и продолжает как ни в чем не бывало.
Раскаявшийся пропойца: Для познания мира мы прибегаем к Истории и Мифу. Миф, безусловно, больше заслуживает доверия. Вымысел по своей сути, он не претендует на истину и не является чем-то помимо того, чем является…
Певцы-горлопаны: Тысяча чертей!
Раскаявшийся пропойца: Да, мне тоже есть что рассказать. Это чистая правда. Но что есть Правда? Я столько лет провел в пьяном дурмане, что ни в чем уже не уверен. Впрочем, сдается мне, я уже говорю загадками, хотя я еще даже и не приступал к рассказу.
Рассказ раскаявшегося пропойцы
Как и многие юноши скромного происхождения, но преисполненные честолюбивых замыслов и возвышенных устремлений, я с детства хотел попасть в Башню. Ни один другой орден – ни древние храмовники, ни апостолы Господа нашего – не был столь засекречен, как братство Башни, и столь же закрыт для мира. О них почти ничего не знали. Знали только, что количество братьев всегда ограничено числом семь; что принятым в Братство уже нет дороги назад, и лишь смерть освобождает их от принятых обетов, и что они проводят жизнь в уединении, отгородившись от мира глухими стенами Башни, внутри которой, по слухам, были устроены сложные лабиринты. Даже священники в церкви – каковые не терпят соперничества в степени уважения и почета, ибо привыкли к почтительному к себе отношению, – робели перед братьями Башни, и говорили о них как-то нервно, стараясь скорее замять разговор. Ибо служение и долг церковника – вести свою паству путями, заповеданными в Писании. Он – всего лишь хранитель Закона Божьего. Призвание же семерых братьев Башни было несоизмеримо выше: ученые-изобретатели, они в меру своих скромных сил пополняли самую кладовую Творения.
28
Здесь аллюзия на стихотворение Джона Донна «Сатира III. О Религии».
(перевод Ю. Корнеева). – Примеч. пер.