– Черт бы побрал эту доску! – восклицал он всякий раз, когда очередной кусок мела ломался у него в руке. Все вокруг – и особенно невежественные мальчишки – отвлекало его от чистого мира цифр. Для него я был просто досадной помехой, еще одним проявлением материального мира, вторгшимся в его абстракции, и все время пока я был рядом, он сердито ворчал и кривился. И все же мне нравилось наблюдать за его яростными вычислениями. Когда уравнение не решалось, он плевался и ругался по матушке, и при этом, что удивительно, не заикался; когда у него все сходилось, он вознаграждал себя «вкусненьким» – горстью каких-то мокрых, похожих на тину водорослей, которые он любовно выращивал в кувшине на льду.
Но мне больше нравилось приходить на занятия к брату Эридусу. Полностью поглощенный работой над трудом всей своей жизни – «Полный и всеобъемлющий лексикон всего сущего как сие выражается во всех языках мира, с комментариями, примечаниями и приложениями» – он замечал меня далеко не сразу, его задумчивый взгляд скользил поверх моей головы, прозревая неведомые мне дали.
Хотя я так и не смог вытащить из него ничего вразумительного насчет Книги Наставлений, он пусть не часто, но все-таки снисходил до того, чтобы прочесть мне пространную лекцию о лексических странностях и ухищрениях. Он рассказал мне о том, что в языке у лапландцев существует множество слов для обозначения снега, и о том, что исландцы ревностно хранят чистоту своего языка, и все новые тамошние слова образуются на основе старых, уже существующих. Он рассказал мне о марийском и мордовском языках, на которых говорят на Волге; об удмуртском и коми-зырянском языках, распространенных в арктических областях Московии; о языках остяков и вогулов, населяющих Обскую долину в северной Сибири. Он рассказал мне о летописях династии Шан-Инь, вырезанных на коровьих рогах и черепашьих панцирях; и о китайском ребусе, когда иероглифы-пиктограммы, обозначающие конкретные вещи, используются для выражения абстрактных понятий – так вот, в этом ребусе личные местоимения, из-за похожего произношения, обозначались иероглифом с прямым значением «совок для мусора», но со временем «совок для мусора» утратил значение «совок для мусора», и бескорыстное слово лишилось иероглифа. Голосом, звенящим от умственного напряжения, брат Эридус объяснял мне, что язык – субстанция текучая и подвижная: слова появляются и исчезают, сливаются друг с другом и распадаются на Фрагменты, как ртуть, пролитая на наклонную плоскость. Он рассказывал мне о наречиях и говорах, существующих только в устной традиции; о диалектах столь редких, что даже ближайшие соседи не понимают друг друга, поскольку у каждой семьи свой «язык»; о словах-паразитах, что меняют свое значение, прилепившись к какому-то другому слову. – Их так много, слов, – сокрушался он. – Как мне управиться с таким множеством?!
Должен признаться, обширные познания брата Эридуса пробуждали во мне что-то близкое к благоговейному трепету. Мне не терпелось наброситься на его книжные полки и погрузиться в сие Вавилонское столпотворение. И я бы не преминул это сделать (двадцатиминутный Сон перед ужином предоставлял теоретическую возможность), если бы не предельная бдительность башенного филолога. Мне было категорически запрещено – категорически, понимаешь? – прикасаться даже к корешкам его книг, не спросив предварительно разрешения.
Разрешения я спрашивал. И не раз. Но всякий раз получал отказ.
Братья Греда и Эп, сия неразлучная парочка, были более приветливыми и отзывчивыми – хотя бы из-за того упорства, которое я проявлял, выказывая притворную увлеченность их дисциплиной. После того как они однажды застали меня, когда я рассеянно перебирал струны расстроенной мандоры [32], они, похоже, ко мне прониклись. Я, безусловно, был рад вниманию, хотя их последняя композиция не произвела на меня впечатления. Иными словами, мне она не понравилась.
32
Мандора (мандола, пандура) – итальянский струнный щипковый музыкальный инструмент, разновидность лютни; известна с XII–XIII вв. – Примеч. пер.