Я ответил тайным веселым взглядом, означающим что-то вроде:
– Она хорошая.
Думаю, мы оба чувствовали, что на самом деле не они – мама, бабушка, кухарка, сестра, служанка и панна Мария (гувернантка), – не вся эта бабская компания правит домом, а мы, мужчины.
Мы в доме хозяева. А уступаем ради священного спокойствия{50}.
Но эта близость была зыбкой, на нее нельзя было полагаться. Отец – возбудимый, легко менявший настроение – все время создавал в доме ощущение беспокойства. Нельзя было предугадать, как он отреагирует на какое-либо событие, проступок. Поведет ли себя как дружелюбный товарищ или раскричится, обвинит в глупости? Мать все чаще плакала. Все болезненнее отзывалась отцовская рассеянность на семейной жизни. Презрение, невнимание, беззаботность. Усиливались его чудачества, раздражительность, непредсказуемость. Постепенно его приступы неконтролируемой ярости стало невозможно выносить.
А потом случилось несчастье, изменившее всю жизнь семьи. После очередного приступа агрессии, который был сильнее обычного, мецената Гольдшмита забрали в психиатрическую больницу, где ему поставили диагноз: бредовое расстройство.
Генрику было тогда двенадцать лет.
7
Не уходи
Было страшно. Меня душили слезы – Не уходи, папочка.
Поначалу мальчик не осознавал ни причин, ни масштабов несчастья. Через некоторое время отец вернулся домой. Затем приступ безумия повторился. И снова пришлось отвезти его в больницу. Лечение стоило дорого. Начались материальные проблемы. Меценат Гольдшмит и раньше вел не по средствам роскошный образ жизни, делал необдуманные инвестиции, влезал в долги. В перерывах между курсами лечения он пытался жить обычной жизнью. Но это было невозможно. Он потерял клиентов, был вынужден закрыть контору; не имея больше денег на удовольствия, к которым привык, он выносил из дома и распродавал за гроши ценные вещи.
Спустя годы Корчак рассказывал печальную историю об их семейных часах, оказавшихся в варшавском антикварном магазине. Генрик и Анна судорожно принялись собирать деньги, чтобы выкупить их. Каждый день ходили к магазину посмотреть, стоят ли еще часы в витрине. Когда наконец скопили нужную сумму, оказалось, что часы продали накануне.
Пришлось урезать расходы, сменить квартиру на менее просторную. С Мёдовой они переехали на площадь Красиньских, потом на Свентоерскую и, в конце концов, на Лешно. Когда пребывание отца в больнице затягивалось, мать привозила к нему детей. Должно быть, то были мучительные встречи. Властелин жизни, хозяин дома, «идеал, абсолютное совершенство» – в страшном унижении, беспомощный, отупевший от лекарств, среди медсестер, которые обращаются с ним как с ребенком, среди других пациентов, вызывающих, как и он, жалость и тревогу.
Начало семейной драмы совпало с началом нового этапа в жизни Генрика.
В мае мне предстояло поступать в гимназию.
При гостях я декламировал «Возвращение отца»[14]. Собирал коробочки от конфет и лекарств, каштаны в Саксонском саду и трамвайные билеты. Любил пирожные, дикие груши (тайком), пряники, засахаренные орехи, «сахар морозный» (тайком), стручки рожкового дерева, воду с соком – и сидеть в дрожках на большом сиденье. <…> Витрина дешевого магазина казалась мне Сезамовой сокровищницей, злотый – состоянием, а мои именины – всемирным праздником.
<…> Я мечтал о фуражке со звездочкой, о ремне с пряжкой, о боковом кармане, как у взрослых. <…>
Молился о том, чтобы умереть вместе с родителями.
Я был потрясен, когда увидел, как в зоологическом саду змей кормят голубями, и когда увидел восковые фигуры, изображающие пытки, в паноптикуме, – и когда сошел с ума один папин знакомый. Боже! Как это страшно! Наверное, это Бог так карает за грехи…{51}
В двенадцать лет, в 1890—1891 учебном году, Генрик стал гимназистом. Должно быть, он сдал экзамен на «отлично», ведь в Российской империи уже три года как действовал numerus clausus, принцип квоты. Из еврейских детей в гимназию отбирали только самых способных, которые потом учились лучше всех в классе. Впереди их ждало новое тяжелое испытание – вступительные экзамены в университет. Евреи не пользовались особой симпатией ни среди однокашников, ни среди преподавателей. Никто не любит зубрил и отличников. Сосредоточенные на одной цели – образовании, они не могли позволить себе беспечности, мальчишеских проделок. От христианских юношей, даже хорошо воспитанных, веяло неприязнью по отношению к еврейским соученикам. От еврейских – постоянным ожиданием удара, которое они прятали за надменностью или подобострастием. Все это не способствовало дружеским отношениям.