Выбрать главу

Это благостное бесснежье Никита целиком посвятил соболям и норкам. «Успеть надо, — мороковал он, — взять пушнину до снега: потом труднее будет. По снегам и морозам соболь станет осторожничать, у приманок привередничать, а норка спрячется в пустоледье, и ищи ее там, свищи. Мясо и потом не уйдет. Свежее к потреблению дойдет».

И Никита «успевал» с бодряще-морозных рассветов до вечерних сумерок, а иногда захолодавшие ночи прихватывать приходилось: день год кормит!

Зато глухими вечерами он наслаждался созерцанием дневной добычи. Соболя и норки, любовно подвешенные для сушки, в свете яркой двухфитильной лампы, заправленной чистым авиационным керосином, искрились золотом, серебром, алмазами и еще чем-то из ювелирного, а цепкие на цифирь Никитовы мозги подсчитывали: «Четыре соболя — по сотне, три норки — по восемьдесят…» Нет, эта парочка пойдет в казну — мелка, за нее там выдадут всего-ничего, вроде бы как и за здоровенного норчака! Чудно принимают, даже глупо: им все одно, что мелюзга, что кобелина. На частном-то рынке (Никита не считал его черным) умнее дело поставлено: цена от размера шкурки зависит… Значит, так: четыреста, сто шестьдесят и тридцать — пятьсот девяносто. Ничего! Правда, вчера набрал на шестьсот восемьдесят, но там немного надо сбросить: пару светленьких собольков Ивану Петровичу за доброту. Четыреста восемьдесят рэ за день — тоже добрый заработок…

До одиннадцати вечера Никита аккуратно снимает шкурки, обезжиривает их до холстинной сухости, чтобы выделывались лучше, но правит строго по стандарту: увидит кто — и не подумает, что для себя просушивает. Потом с чувством исполненного долга моет руки, переводит волну «Спидолы» на «Маяк», ест холодную кабанину, запивает жирное мясо свежезаваренным цейлонским чаем, зажигает «Стюардессу», после чего отваливается на нары, глубоко затягивается ароматным дымком и устало прикрывает черные, как соболья «головка высокая», глаза.

Но не для сна прикрывает, нет! Никита думает, планирует свой промысел, обмозговывает предосторожности. «Медведи будут переть к берлогам до конца ноября, только потом можно настрелять изюбришек на приваду соболям. Раньше все равно сожрут косолапые. Охотиться надо по краям своего участка, чтобы привадить собольков с соседней тайги. Прикормятся, обживутся, соберутся у меня гуртом, там я и возьму их всех за недельку. Как в том году, когда у звериной туши брал до десятка соболей… Норочьи капканы лучше пока снять, не то зашугует их в ледостав. Расставлю потом, когда по снегу тропки и переходы обозначатся… Новый путик протянется по Верхнему ключу… Капканы нужно все переводить на очепы, чтоб мышь добычу не стригла. Может, отлучаться придется на две-три недельки, а с очепами не страшно — попался и вздернулся, подвешенного же зверька мышь не возьмет, птица не клюнет… На медвежьем переходе, что рядом, петли обязательно насторожить, здесь близко, каждый день проверять можно, да и заревет, как влопается — и ночью услышу… Желчь нынче в спросе, хорошо платят, медвежий жир на базаре нарасхват по любой цене, а о шкуре и говорить не приходится — за три сотни с руками рвут!..»

Но даже эти приятные раздумья смаривают Никиту. В шесть утра он будет свеж и бодр, а новый день принесет ему новые деньги.

И нет Никите ни отдыха, ни праздников. Он лишь отмечает, слушая радио, что были праздничные демонстрации во Владивостоке, в Хабаровске и на Красной площади, что по телевизору будет «Голубой огонек», быстро решает в честь праздника пропустить стаканчик, и снова его мысли заняты делом и только делом.

…Девятого ноября погода нахмурилась, небо заволокло грязными — в Никитиной оценке — тучами, которые час от часу набухали, тяжелели, а к вечеру позацеплялись за сопки и замерли в полном безветрии. Никита молил бога, чтобы пронесло те тучи куда-нибудь подальше, выходил из избы и вечером, и ночью в надежде высмотреть в зловещей черноте сверху звездочки, но не было тех звездочек, и он в растерянности садился на чурку, круто выгнув спину, машинально скреб заскорузлыми пальцами по мерзлой земле и думал, думал, думал.