Выбрать главу

Догнала его Тоня в садике, где томилась убитая ногами и солнцем трава, где никли под июльской жарою кусты бузины и акации, где кликушествовала на привязи мосластая коза, где скамейки были плотно испороты надписями — любовными, похабными, озорными. Тоня взяла за рукав, попросила:

— Посидим чуток, Станислав Николаевич.

Место выбрала неподходящее — на виду любого прохожего и по соседству с паскудой-козой, но Лебедев, удивившись, не заспорил, послушно сел, прикрыв спиной надпись с картинкой, чтоб не оконфузить Тоню.

Но Тоня глядела ему в лицо, и Лебедев сам застеснялся, протер очки — понимал, что затевала Тоня что-то важное для нее, а может, и для самого Лебедева, и, покашливая, он закурил, тогда вот и сказала Тоня внятно и кратко:

— Станислав Николаевич, я вас люблю.

Тут приблизилась, волоча мохрастую веревку, вся в репьях, коза, круглые зенки ее были желты, осмысленны и наглы, она заорала котовым мявом:

— Мя-я-а!

Лебедеву стало вовсе неловко и, то ли думая, будто ослышался, то ли желая еще раз услыхать эти — впервые в жизни ему назначенные слова, — переспросил придирчиво:

— Что ты сказала?

— Люблю вас, Станислав Николаевич, — повторила Тоня, глядя в лицо. Лебедев понимал, что молчать не должен, однако не мог сообразить, какими словами отвечать.

Выручила коза: она приладилась ухватить Лебедева за штанину, и Станислав Николаевич пнул окаянную животную, та ощерилась, прянула, волоча веревку, а Тоня, ответа не дождавшись, тихонько вздохнула и сказала:

— Вот, примите от меня, Станислав Николаич, на дорожку.

И, тоже приучена к громким словам, добавила:

— Как доблестный защитник Родины.

Сверток лежал меж ними, сквозь бумагу обозначалась бутылка, Лебедев подумал, что надо, наверное, сдвинуть подарок, приблизиться к Тоне, взять руку ее хотя бы, но сделать этого не посмел, кашлянул опять, сказал:

— Я пойду, ладно? Ты… заглядывай к нам вечерком.

— Нет, — сказала Тоня, — прощайте, Станислав Николаевич и возвращайтесь живой и невредимый. Я вам желаю боевых успехов и счастья в личной жизни.

Покуда он шел пустой и жаркой улицей к дому, председатель артели «Красный швейник» Карасев, распаленный водкой, патриотизмом и дружелюбием, сооружал приказ о том, что за долголетнюю и безупречную работу бухгалтер товарищ Лебедев С. Н. в связи с мобилизацией в Рабоче-Крестьянскую доблестную Красную Армию награждается костюмом-тройкой — Карасев понимал, что большие события по возможности надлежит отмечать подарками, премиями, но ум его, навсегда заскорузлый, мог подсказать лишь про этот костюм, вовсе не нужный теперь Лебедеву, мобилизованному на войну…

А Тоня оставалась в садике, и — осатанелая от пыльного першения во рту, от навязчивой веревки — льнула к ней, ища ласки, желтоглазая, облепленная репьями коза, и Тоня гладила вонючую шерсть, трогала нагретые рога, коза бормотала тихо, успокоенно, а Тоня плакала и думала, что Станислав Николаевич непременно будет на войне героем — она ведь любила его! — и потому вряд ли возвратится, ведь герои чаще других ложатся на поле брани, защищая родную землю, ни пяди которой мы не отдадим врагу, как говорил товарищ Сталин.

А Лебедев шел, пригребывая медленными ногами пыль, и думал о всяком — и о мелком, но для него значительном, и о существенном, однако сейчас как бы отодвинутом на второй план, — обыкновенный человек 1905 года рождения, самого старшего возраста, объявленного в указе о мобилизации, преданный Отечеству слуга, покорный муж и скучный, очкастый работяга, — и скучна, обыкновенна и правильна была его жизнь, ее оставалось теперь Станиславу Николаевичу не так уж много, но про то не знал он и думал сейчас о разном, а о смерти не мыслил пока.

Про войну он так располагал, что ему лично и не доведется выпалить даже из пистолета, поскольку назначат начфином полка, будет шуршать ведомостями, пересчитывать купюры, подшивать бумажки. Оно и в самом деле предстояло ему так — до лета сорок третьего. Из техника-интенданта Лебедев стал капитаном в узеньких интендантских же погонах, получил не за храбрость, а за усердие Красную Звезду, медаль «За боевые заслуги», первую благодарность от имени Верховного — за Орел и Белгород, — и так бы дотянул до майской великой Победы, вернулся в свой городок — шуршать ведомостями, провозглашать, когда надо, лозунги, скучно и правильно тянуть пространный свой век, если бы тылы полка, ведомые головотяпом, не отстали однажды на марше и не вдрюпались фрицам в зубы… И тогда начфин капитан Лебедев, прикладывая к правому глазу левую стекляшку полуразбитых очков, садил из неухоженного, неумелого нагана — начфину и «ТТ» не выдали, а дали наган с патронным, на семь пуль барабаном. Лебедев знал, конечно, что в полковой кассе — железном ящике — оставалось всего-навсего девять тысяч двести сорок четыре рубля пятьдесят шесть копеек, по базарным ценам, известным из писем, на два десятка буханок недостанет, но то были казенные, государственные деньги, заработанные самоотверженным трудом советских женщин, подростков и стариков, заменивших на трудовом фронте защитников Родины, так помнил капитан интендантской службы Лебедев, и он палил из нагана, лежа у колеса, и неловко швырнул две гранаты, хранимые при полковой кассе, а третьей подорвал и ящик, и себя, чтобы не достались врагу деньги, заработанные самоотверженным трудом, и не достался гадам-фрицам на растерзание он сам, командир (пускай и в интендантском чине), коммунист и орденоносец.